Борис Носик - Дорога долгая легка… (сборник)
Вот он снова пьет зеленый чай под развесистым чинаром, близ разоренной мечети. Его узнают, его приветствуют, ему жмут руку – правой рукой, поддерживая ее левой. Чаще даже обнимают, трижды прижимаясь к нему грудью, – это все мужчины, конечно, женщины его просто не замечают, да и он не какой-нибудь пришлый невежа, он тоже не замечает женщин.
Осенний день так щедро жарок, будто и не спала еще нисколько летняя жара, но, ведь только пройдя по раскаленной этой дороге, а потом присев в тени, поймешь, что такое истинное блаженство отдыха, что такое истома жаркого дня, что такое прохлада и прикосновение ледяной воды из потока. Только намаявшись здешней жаждой, оценишь пиалу зеленого чая, рубиновое зерно граната, раздавленное в губах, оценишь особую сладость здешнего винограда и сочную плоть яблока… Со двора уже потянуло дымком, хозяйка готовит зирбах, в котором и лук, и морковь, и рис… Плов! Сегодня будет плов, соберутся неторопливые соседи, польется тихий и скупой разговор («Сегодня ты у меня ночуешь, – говорит завмаг. – Моя очередь. Ты не забыл?» – «Нет, нет, я не забыл»).
Гуляя по таинственным кривым закоулкам близ речки, он встретил толстого, осанистого гончара Ахмата. Мастер величавым жестом пригласил Зенковича к себе во двор, где было множество таинственных закутков и закоулков, где стояли новые очаги-кувшины, тануры, в которых односельчане будут скоро выпекать лепешки, стояли сосуды для воды, кугачи, кузы и кумчаны и блюда для плова, сохнущие, или уже обожженные, или даже расписанные. Шестидесятилетний мастер показал Зенковичу детей, особенно гордясь малышом, которому было всего два года. Хозяин и Зенкович сели в прохладной гостевой комнате и стали неторопливо пить чай с конфетами, с печеньем, урюком. Этот урюк – чудо искусства: косточка из него вынута и расколота, а ядрышко вставлено обратно, и мягкая плоть плода будто срослась снова. Они грызли эту сладкую урючную плоть вместе с ядром, раскалывали испеченные в золе фисташки и говорили обо всем, о чем было интересно. Впрочем, могли и посидеть, помолчать, ибо дружеское молчание тоже ценится дорого.
– Встретил одну девочку, – неожиданно для себя сообщил вдруг Зенкович.
– Хорошая? – спросил мастер.
– Хорошая… Но очень молодая.
– Хорошая… может дети рожать… – сказал мастер. – Лучше, чем старая.
Простившись, Зенкович пошел над берегом реки. Внизу маячили красные в сумерках костры. Женщины спускались к реке, неся на головах тазы с бельем и с мылом, дрова под мышкой. На берегу они разожгут костер и будут стирать белье.
Все темнее… Пора к завмагу.
Завмаг недавно пришел с работы, он разулся, он сидит, поджав ноги. Дети приносят ему чай. Пятому сыну помогает младший, Шестой, который зовет его уважительно, как старшего: «Ака», так же, как сам Пятый обращается ко Второму и к Первому, а все вместе к отцу: «Ака»!
Четвертая сегодня нянчит Седьмую и еще успевает помогать матери – в доме гости. Третья тоже не сидит без дела, так что мать все успевает, а Вторая управляется со своим собственным Первым, ей не до гостей.
– Хорошо дети воспитаны, – говорит Зенкович. – Кто же их так воспитывает?
– Как кто? – говорит завмаг добродушно. – Жена.
– И лепешки вкусные кто печет?
– Как кто? Жена. Если бы невкусно пекла, выгнал бы, – храбрится завмаг. – Вот эти картинки тоже все вышивает жена. И эти наволочки. И это…
Зенкович смотрит на далекую цепь гор, думает: «Боже милосердный! Чем мы так прогневали Тебя, что Ты посылаешь нам таких жен? Что наши малочисленные дети так непочтительны к нам, так мало нас любят?»
Зенкович смотрит на вора-завмага и думает, что, в сущности, это достойный человек, который сумел осчастливить женщину, растит достойных детей, помогает всем своим ближним… Что с того, что источник его дохода… Да, какая разница в конце концов? На то они и существуют, эти источники, чтобы достойные, нравственные люди пили из них.
Собираются гости, уже пахнет пловом. Зенковичу положили плов в отдельную миску, чтобы он не стеснял себя, и ложку ему дали, что ж, вот и молитва, начали… Хозяин разжимает ладонь над миской Зенковича, и поверхность плова зацветает изумрудной пахучей зеленью, зернами граната. Кто научил их этой красоте?
Хозяин исчез в темном чулане и выносит старый медный кумган…
– Помнишь, обещал, Семен-ака? Я не забыл.
Все улыбаются.
– Ешь, Семен-ака! Зачем мало ешь?
Зенкович откинулся на подушки, заботливо подоткнутые ему под спину, обводит неторопливым взглядом окрестные горы. Господь, глядя сверху на сотворенный Им Вашан, наверное, думает, что это хорошо.
* * *В начале весны Зенковичу вдруг позвонила дама со студии имени Горького:
– Мы вас ищем-ищем! Где вы были?
– Я был дома, – сказал Зенкович.
– Вот видите, а мы вас ищем-ищем…
– Зачем вы меня ищете?
– Мы дублируем фильм «Девушка из чайханы». Вы автор? Что же вы молчите? Вы Зенкович?
– Ну-у-у… Собственно говоря… Я писал сценарий.
– Ясно. А я пишу русский текст, будем знакомы. Я Рахиль Ивановна Волкова.
– Очень приятно. Сеня… Какой же текст?
– Какой может быть текст? Диалог. В фильме говорят по-бахорски, мы его дублируем на русский.
– Я писал его по-русски.
– Э-э-э, это когда было, голубчик…
– Но снимали по-русски.
– Понятно. Но ведь тонировали его по-бахорски, так что теперь мы его будем дублировать на русский. Часть текста я уже уложила.
– Куда?
– Не куда, а под что. Вы можете приехать на студию. Хотя это и не обязательно.
Одолеваемый дурными предчувствиями, Зенкович потащился за семь верст на студию имени Горького, охраняемую от праведного гнева зрителей могучей статуей производства Мухиной. А может, Мухина вместе с Горьким защищала студию и от творческих неудач.
Энергичная дама, успешно хранившая черты былой красоты, называлась Рахиль Ивановна Волкова.
– Садитесь. – Она обворожительно улыбнулась. – Сейчас мы соберем группу.
«Какую группу она соберет? – испуганно думал Зенкович. – Съемочная группа уже распущена. Может, она соберет партгруппу?»
Зенкович рассеянно перебирал листы бумаги на столе. Какой-то диалог. Смешная фраза: «Это, черт побери, чертовски интересное занятие – следить за своим автомобилем!» Похоже на дурной перевод. Кажется, это и есть перевод.
И вдруг свет страшной правды забрезжил перед близоруким Зенковичем. Это был перевод с бахорского. Перевод бахорской фразы, бравшей начало в каком-то неведомом, вполне кретинском источнике. Не в его же! Зенкович готов был поклясться, что в его русском оригинале такой фразы никогда не было. Именно это он и сказал Рахили Ивановне, когда та вернулась. Голос его дрожал от обиды и гнева.
– Не важно, – ответила эта незаурядная женщина. – Не было в русском, появилась в бахорском. Теперь надо все это перевести на приличный русский, что я, кстати, и сделала. Потом надо еще уложить. Если хотите знать, там может вообще не поместится этот «автомобиль», будет просто «авто» или «мото», главное – чтоб были смычные согласные или открытые гласные, зависит от губ. А что, собственно, вы нашли такого в этой фразе, фраза как фраза, она, конечно, не отшлифована…
– Это чудовищно! – закричал Зенкович. – Это черт знает что! Кто вас учил переводить? Кто вас учил писать?
– Меня учил сам Смушкевич! – воскликнула Рахиль Ивановна так звонко и пронзительно, что Зенкович сразу понял: ее не переспорить. Звуки у нее были все уложены как надо, а голос поставлен, и дела его были плохи. – Я, если хотите знать, дублировала Куросаву! Самого Антониони!
– Они были довольны?
– Вы оскорбили меня дважды! – сказала Рахиль Ивановна. – Нет, вы оскорбили меня трижды. Теперь, даже если весь мир встанет на колени…
– Не встанет, – сказал Зенкович. – Ему тоже бывает предел.
Это была, конечно, опрометчивая фраза. Это было суждение максималиста, суждение, недостойное зрелого человека. Предела нет, предел нам только снится. Так, кажется, писал классик. Предел бывает только нашему земному существованию, так зачем же ненужными волнениями приближать эту роковую черту? Зенкович, который так стойко, можно даже сказать, стоически пережил все перевоплощения злополучной девушки из чайханы, на сей раз, скажем прямо, сплоховал. Ему на миг показалось, что он подошел к черте, к пределу; такие мысли от себя надо гнать. Надо выпить что-нибудь безобидное: какой-нибудь коньяк или валокордин. Покурить индийской конопли. Однако под рукой у него была только коробка от киноленты, до краев заполненная окурками. Зенкович не отважился надеть ее на голову незаурядной женщине, и стресс не был снят. Жаль, жаль…
Собралась группа, и стройная, строгая, профсоюзного вида женщина, чья усохшая былая красота была словно нарочно засушена для гербария, сказала, что надо все начинать сначала. Раз он обидел эту укладчицу, они найдут другую. Но прежде всего они все вместе посмотрят его фильм.
Это была хитро задуманная месть. До сих пор Зенкович счастливо избегал подобных просмотров. Однако теперь группа расселась в маленьком просмотровом зале, а Зенковича посадили в первый ряд, одного. Погас свет, вспыхнули титры, и Зенкович с удовлетворением и стыдом отметил, что на бахорском языке его фамилия не претерпела никаких изменений. Дальше была нудная и вполне постыдная ахинея, снятая ленивым бахорским человеком Махмудом Кубасовым, а потом слепленная его неумелой рукой. Все было пошло, абсурдно, бессвязно, скучно, и каждую часть приходилось одолевать, как пятикилометровый подъем в безводной местности.