Виктор Ерофеев - Русская красавица
Скажу по совести, мнения присутствующих разделились. Одни, например, как Борис Давыдович, он у них за главного, с него и спрашивайте, а я что? Были уверены, что хотя сроки сильно затянулись и хорошо бы, конечно, этим было заняться пораньше, лет двести – четыреста тому назад, если не раньше, покуда нам не вставили клизмы насильственной азиатчины, и наши киевские краевиды не уступали закатам Клода Лоррена, однако он все-таки верит в исконные качества коренного населения, в его пассивное сопротивление капитализму и бесчеловечной эксплуатации человека человеком, что он прав, потому что идеи его верны и т. д., но другие, с их стороны, были даже разочарованы от таких слов и народнических воззрений, потому как развитие капитализма не затормозишь, а его следует использовать в своих целях, и упрекали в беспочвенных фантазиях – короче, не верили, Витасик первый не верил, но он среди них не был первый, и слова они ему не давали, а я смотрела на него, грезя о шести днях молниеносной любви, когда, не вылезая из постели, мы жили страшным чувством страсти, и Мерзляков кричал, что ему нечем больше кончать, и все-таки кончал: кровью. Вот, тогда кровью кончал, а здесь проявил пессимизм. Извольте, говорит, меня тоже выслушать, я Иру люблю не только как символ смелости и не только потому, что она, как вы выражаетесь, показала задницу миллионными тиражами, нет, просто незачем девке зря гибнуть! – Кассандра! Кассандра! – зашикали новые друзья, а один из них, в грустных очках, засомневался в том, что Витасик – русский человек. Мерзляков был, однако, совершенно русский, несмотря на плавность замедленной речи и ухоженные ногти и морду, которая, признаться, была мне когда-то мила на вид, и я обиделась за него и сказала: пусть он наконец скажет! И Витасик сказал. Он сказал, что, по его мнению, никакое хирургическое вмешательство, пусть самого мистического порядка, не способствует возрождению, что развитие должно быть имманентным, и богоносца нужно предоставить самому себе, и мы ему не лекари – а кто? – как кто? – удивился Витасик. – Самозваные адвокаты. Дамы были скандализированы, но Витасик продолжал, потому что я так хотела: – Ирочка, тебе нечего спасать, но тебе есть кого спасать: себя, а про остальное забудь и выбрось из головы. – Это почему? – закричали хором. Драматург Егор сказал: – Что касается пьянства, то пить не бросят. Тут Витасик прав. Об остальном судить не берусь. – Но Юра Федоров возразил им обоим. – Пьянство, – сказал он, – не самый большой грех, если вообще это грех. Это, если хотите, форма всеобщего покаяния, когда церковь загнана в угол и пребывает в стагнации. Это – покаяние, и это значит, что моральные силы народа еще далеко не истрачены. Ибо, Ирина Владимировна, сказал он, будто никогда не изводил Ксюшу шпионскими домыслами насчет ее парализованной сестрички, ибо, Ирина Владимировна, знайте: чем больше они пьют, тем больше мучаются. Они спиваются, обливаясь слезами, а не потому, что они свиньи, как утверждает Мерзляков. Тут Витасик вскочил и заорал: – Свиньи?! Я их не называл свиньями! Но я не виноват, что у них каша в голове!.. – Пожалуйста, прекратите! – не выдержал хозяин дома. – Вы думаете, что вы говорите? – Витасик побагровел: – Я жалею, Борис Давыдович, только об одном: зачем я привел ее сюда. – Послушайте, Мерзляков, – сказал Борис Давыдович, – мы ведь все умные люди. Мы не любим одни и те же вещи. Почему мы не можем договориться? – Потому, – не унимался Витасик, – что перед нами исторический парадокс воли. Народ не хочет того, чего он должен хотеть, а хочет того, чего он не должен. – Безответственная игра словами! – с отвращением заявил Ахмет Назарович. – Он хочет жить хорошо, – сказал Егор. – Ерунда! – отмахнулся Витасик. – Будем объективны. Он никогда так хорошо не жил, как сейчас. – Что??? – Ты церковь не трожь! – выступил бывший аспирант Белохвостов. – Церковь еще покажет себя! Ничего она не покажет! Покажет! Ты вот посмотри лучше, как живут! Ты жизни не знаешь! А ты знаешь? А вы вообще молчите! Да как ты смеешь? А вот и смею! Хватит! Хватит!
ХВАТИТ! Белохвостов, уберите руки от Мерзлякова! Пусть проваливает! Отпустите его, я вам русским языком… Не замахивайтесь бутылкой!
– Я, пожалуй, пойду, – сказала я, поднимаясь. Всем стало стыдно за всех. У меня закружилось в голове. И я сказала присмиревшим друзьям: – Дорогие мои! Ясно, как день, что ничего не ясно. А раз хотя бы это ясно, то давайте попробуем! А потом посмотрим. – Ну, как всегда, – пробормотал Мерзляков. – Сначала сделать, а потом смотреть. – Успокойся, – сказала я. – Я – не большая художественная ценность. Ну, помру… Как будто до меня никто не помирал! – Мой аргумент был неопровержим. Я увидела, как в глазах мужественных женщин, подруг моих новых друзей, застряли слезы, а Ахмет Назарович приблизился ко мне и обнял, как собственную дочь. Егор тоже поцеловал меня: он верил в демонов, несмотря на свойственное ему лукавство. Стали думать, как это сделать. Составился заговор. Я объяснила.
Нужно поле. Нужно такое поле, где проливалась невинная и праведная кровь. Кто-то, не помню кто, заметил, что она всюду проливалась, долго искать не придется. Витасик, верный себе, мрачно сказал: была ли она невинной и праведной? Ахмет Назарович выдвинул Бородино. Он не уважал французов, считал их нацией без царя в голове и полагал, что именно там был поставлен заслон жуирству и декадентству. Молодой Белохвостов предложил Колыму, и причем совершенно серьезно. Он высказал распространенную точку зрения и призвал всех немедленно вылететь туда самолетом, он берется за это дело, он обеспечит жильем, у него там есть друг, золотодобытчик, если только тот еще на свободе. Все неожиданно единодушно согласились лететь: и мужчины, и женщины, и сам Борис Давыдович со своей палкой, они сказали, что там, конечно, лучше всего, но только несколько далековато. К их удивлению, я решительно воспротивилась. Я сказала, что ни на какую Колыму я не полечу, потому что там живут чукчи и олени, пусть они сами между собой разбираются, а что там русские мерзли, – так мало ли где они, бедные, мерзли! – Может быть, тогда, где с татарами… – робко предложил Егор. Он был, по-моему, прав. Тут и вера, и своя исконная земля. А на Колыму не поеду. Там холодно бегать, я простужусь, – сказала я. – А на Бородино, хоть и близко, ехать, я считаю, стыдно! – сказал детский врач Василий Аркадьевич (приятная внешность, усы, манеры). – На Бородине лежат кости просвещенной нации! Там лежат кости людей, которые были выше нас по всему. Вы только посмотрите: их дети, грудные дети! и то показывают чудеса спокойствия, воспитания, культуры. Они не ревут, не капризничают. Они не докучают взрослым. Они всегда играют в осмысленные тихие игры! Это – либералы с пеленок, а либерализм, как-никак, высшая форма человеческого существования, а наши только мечутся да вопят, да материнскую грудь обкусывают до безобразия!.. Жаль, что они растерялись в дыму московского пожара! – На это еще сетовал один из братьев Карамазовых, – заметил энциклопедист Борис Давыдович. – Тем более! – сказал педиатр. – Смердяков, – уточнил Борис Давыдович. – Это еще ничего не доказывает! – не смутился педиатр. – Нет, доказывает! – перешел в атаку притаившийся Ахмет Назарович. – Какие же они просвещенные, эти ваши французы, если их история и вся жизнь – сплошной, непрекращающийся Мюнхен! – Ха-ха-ха! – довольно естественно рассмеялся Василий Аркадьевич. – Ха-ха-ха. А что они, по-вашему, из-за вас должны пропадать? Да они на вас плевали! Как мы с вами плюем на китайцев! – Я не плюю, – с достоинством заметил Ахмет Назарович, – на китайцев. Я вообще ни на кого не имею привычки плевать. – Нет, вы плюете! – сказал детский врач, войдя в раж (ни усов, ни манер). – Я прекрасно помню, как вы пятнадцать лет назад мечтали сбросить на китайцев что-нибудь тяжеленькое, от испуга, я помню. – Ахмет Назарович покраснел, как гранат, и сказал: – А я, Василий Аркадьевич, помню, как вы письмецо накатали в медицинский орган, когда вам маленечко хвост прищемили, и вы в нем все, ну совершенно все, воспели! – Господа! – крикнул Борис Давыдович. – Мы все не без старых грехов. Я, например, убил в конце войны молоденькую и совершенно невинную немку. Но мы ведь их искупаем! Мы их искупаем и искупим, господа хорошие! – Боря, – сказала жена Бориса Давыдовича. – Береги свое больное сердце! – А вот я, к примеру, без грехов, – подумал радостно молодой Белохвостов. – Я никому задницу не лизал. – Ну и зря, – пожалела я его, вспомнив замечательный закон Мочульской – Таракановой. – Очень зря!
Я сразу поняла, что молодой аспирант плохо разбирается в женщинах, и мне не очень захотелось лечь с ним в одну постель. Я представила его: лицо суслика, умиление и сироп, сатиновые трусы, ах, не надо! но я сдержалась и, конечно, закона не обнародовала. В конце концов они выбрали поле, и встал вопрос о машине. Василий Аркадьевич галантно предложил свой запорожец.