Александра Маринина - Обратная сила. Том 1. 1842–1919
– Бог мой, Катерина Николаевна, откуда в вас столько цинизма! – в изумлении воскликнул Казарин. – Мы тут давеча одну повесть Чехова разбирали и дружно согласились с тем, что все так называемые «высокие» мысли о бренности, ничтожности и бесцельности жизни, о загробных потемках и прочем хороши и естественны в старости, когда они являются продуктом долгой внутренней работы, выстраданы и в самом деле составляют умственное богатство; для молодого же мозга, который едва только начинает самостоятельную жизнь, они просто несчастие!
– Это не цинизм, а всего лишь ясное понимание неизбежности смерти. В свете этого понимания многое видится таким, каковым является на самом деле, то есть мелким и ничтожным, – резко ответила Катя. – Впрочем, вам, господин Казарин, всегда весело, вы в каждую минуту готовы смеяться и радоваться, а это означает, что о смерти вы вообще не задумываетесь, словно она не про вас. Умрут, разумеется, все, а вы останетесь, верно? Куда честнее было бы добровольно умереть, нежели делать вид, что жизнь прекрасна и состоит из одних только радостей. На самом деле жизнь пошла и низка, и только в смерти есть высочайшее начало.
Гнедич вздрогнул. Нет, для него давно уж не новость увлечение Кати идеями смерти. Смерть нынче в моде, стихи поэта Надсона о бессмысленности и бесцельности жизни расходятся невиданными тиражами, бо́льшими даже, чем тиражи Пушкина и Лермонтова. Гимназистки и курсистки поголовно списывают в тетрадки и заучивают наизусть:
Чего ж мне ждать, к чему мне жить,К чему бороться и трудиться:Мне больше некого любить,Мне больше некому молиться!
Что ж, такова нынешняя мода на образ мысли, и надо ли удивляться, что Катенька заразилась подобными идеями. Мода на смерть, мода на самоубийства… Всякий раз, когда речь так или иначе заходит о самоубийствах, Павлу Николаевичу делается невыносимо больно. Не дают ему покоя воспоминания, терзают, мучают, разъедают душу.
– Господин Ерамасов пришли, – доложил вошедший в гостиную лакей.
– Проси же! – живо отозвался Алекс, расцветая улыбкой.
Часы начали бить, обозначая наступление девяти часов. Гнедич по достоинству оценил пунктуальность гостя и уже заранее расположился к нему.
Алексей Ерамасов оказался худощавым невысоким молодым человеком с невзрачным лицом, но необыкновенно обаятельным. В руках он нес несколько книг и коробок, которые тут же сложил на столик у двери, оставив у себя только один томик.
Алекс первым делом подвел гостя к Павлу Николаевичу.
– Дядюшка Поль, позвольте представить моего друга.
– Ерамасов, – коротко кивнул новоприбывший и протянул Гнедичу книгу. – Не сочтите за дерзость, ваше сиятельство, но я позволил себе принести вам это редкое издание в знак моего глубокого уважения к вашему профессиональному пути.
Гнедич поднес к глазам висящее на шнурке пенсне – без стекол он уже не мог читать – и внимательно изучил подарок: толстый томик небольшого формата, «Храм правосудия, или Зрелище судебных делопроизводств, тяжеб и открытых преступлений», изданный в 1803 году. Действительно, великолепный подарок!
– Душевно благодарен, – сказал он Ерамасову. – Где же вы раздобыли такой раритет?
– У нас в Симбирской губернии можно найти много редких книг. Ознобишины, Языковы, Карамзины и многие другие составляли прекрасные библиотеки.
Ерамасов был представлен по очереди всем членам семьи, и каждый получил от него подарок. Особенно понравилось Гнедичу врученное Кате трехтомное собрание сочинений Данте Алигьери – роскошное издание 1850 года с иллюстрациями Густава Дорэ, в переплете из марокена, с золотым тиснением и золотыми обрезами.
Лакей объявил, что ужин подан, и все перешли в столовую. Во время трапезы Павел Николаевич исподволь наблюдал за гостем из Сызрани. Ерамасов не привлекал всеобщего внимания, ничего не рассказывал «для всех», но при этом постоянно вел негромкую беседу то с Алексом, сидящим справа от него, то с занявшей место слева Сандрой. Манеры Ерамасова были, на взгляд князя, вполне удовлетворительны, а коль он действительно приятный собеседник, то нет ничего удивительного в том, что Алекс так увлечен этим молодым человеком.
Однако стоило лишь общему застольному разговору коснуться готовящейся городской реформы, как Ерамасов умолк и начал внимательно вслушиваться в то, что говорил доктор Раевский, реформу не одобрявший.
– Исключить из состава избирателей низшие сословия – это недостойно государства, считающего себя цивилизованным, – категорично заявил Игнатий Владимирович. – Сперва четыре года назад Министерство народного просвещения издало циркуляр о запрете «кухаркиным детям» поступать в гимназии, а теперь еще и это!
– Здесь есть логика, – подал голос Ерамасов. – Правда, она кривая, ущербная, и мыслящий человек никак не может и не должен с нею согласиться. Но кто возьмется утверждать, что те, кто принимает подобные законы, являются истинно мыслящими людьми?
– И какова же эта логика, позвольте спросить? – поинтересовался Валерий.
– Да очень простая. – Ерамасов обезоруживающе улыбнулся. – Для того чтобы отнять у какого-нибудь социального слоя избирательное право, необходимо иметь основания утверждать, что представители этого слоя не в силах участвовать в свободных и осознанных выборах, потому что ничего не знают и не понимают. Они умственно недостаточны, их интересы низки, кругозор ограничен и все в таком роде. Потому вполне логичным выглядит сделанный предварительно запрет представителям этого слоя получать образование в гимназии. Пусть остаются плохо образованными, оставим им реальные училища, а многим и начальной школы достаточно. Чем плохо? Они будут работать, а мы будем иметь полное право говорить об их недостаточном уме и узком кругозоре. И тем самым защитим себя от нежелательных результатов выборов, а то ведь, не ровен час, проголосуют за какого-нибудь социалиста, который начнет подрывать устои и призывать к революции.
– Вы – марксист, господин Ерамасов? – спросил Николай Владимирович.
Гнедич заметил предостерегающий взгляд, брошенный Алексом на сидящего рядом гостя.
– Я – экономист, – невозмутимо ответил Ерамасов. – И в полной мере отдаю себе отчет, что никакие меры запретительного характера, изобретаемые в правительстве и отнимающие у части населения политические права, не улучшат экономическую ситуацию. Если же ее не улучшать, то революционные настроения и призывы к социалистическому строю погасить не удастся никогда. Это просто несовместимые вещи. Коли хотите, чтобы народ не бунтовал, накормите его, дайте ему достойное жилище, образование и медицину. А как это сделать без экономических преобразований? Никак не возможно. Отсюда и мое скептическое отношение к политическим реформам.
«Умен, – одобрительно подумал Гнедич. – Осмотрителен. Сдержан. Обаятелен, улыбается хорошо. И конечно, он марксист, социалист, это очевидно. Как бы не втянул Алекса…»
Когда подали чай, Павел Николаевич каким-то неведомым чутьем уловил перемену в настроении, витавшем в комнате. Он знал за собой эту особенность: во время чтения лекций профессор Гнедич мгновенно ощущал любое малейшее изменение в аудитории, будь то утомление от излишней сложности материала, недовольство услышанным или переключение внимания на гуляющую по рядам записку. Он вообще хорошо понимал молодежь, умел чувствовать ее, вероятно, оттого, что сорок лет существовал бок о бок со студенчеством и постоянно много общался с учениками. Вот и теперь Павлу Николаевичу показалось, что буквально минуту назад все стало иначе. Но что? С кем из его родных? Или перемена произошла с одним из гостей?
Гнедич с тревогой всматривался в лица, вслушивался в голоса, обращал внимание на мелочи, казалось бы, не имеющие никакого значения, но представлявшиеся ему отчего-то важными… Вот Катя берет с блюда сухарик… Она не ест варенья, вообще не любит сладкого… Вот Николай слишком поспешно делает большой глоток из чашки и обжигается, торопыга, всегда бежит куда-то, словно боится опоздать… Игнатий задумчиво переводит взгляд с одного пирога на другой, размышляя, какому отдать предпочтение… Ерамасов просит Сандру положить ему черничного варенья… Сандра наполняет сперва его вазочку, затем свою… Странно, она никогда не ела прежде варенье из черники, оно ей не нравилось…
Неужели это именно то, что почуял Гнедич?
– У меня голова разболелась, – внезапно заявила Сандра, поднеся ладонь ко лбу. – Наверное, от этих ваших умных разговоров!
– Ну, если головная боль от умных разговоров, то при такой хворобе холодный снег хорошо помогает, – рассмеялся доктор Раевский. – Вот ежели б от кровяного давления боль была, я бы пиявки прописал, а от заумностей есть только одно лекарство: холод, лед или снег.
– И правда ваша, дядюшка Игнатий Владимирович. – Сандра поднялась из-за стола. – Вы позволите, я вас покину? Пойду во двор выйду, хоть на крыльце постою.