Марина Ахмедова - Крокодил
– Вот я как могла, так свой крест и пронесла, – сказала бабка, а Светка заплакала.
Она отвернулась, взломала над собой руки. Ее острые локти поднялись вверх темными треугольниками. Так Светка простояла, ни на кого не глядя и сильнее шмыгая носом, до самого конца службы, и когда та кончилась, Светка никуда не ушла.
Она подняла голову, когда храм снова был пуст, но все в нем было уже не так. Светка рухнула на коленки и поползла к Богу-отцу.
Стекло снизу, а особенно в середине, было покрыто отпечатками чужих ртов. Похожими и полукривыми, как улыбки, нечеткими, как неоформившиеся желания, и неуверенными, как просьбы, с которыми нельзя обращаться к Богу-отцу.
– Ягуша, – заклокотала Светка и прикоснулась губами к стеклу, оставляя свою робкую птичку среди других поцелуев. – Я-гу-ша, – повторила она, поцеловала ногу Бога-отца еще раз и слизнула слезы с нижней губы.
Скоро Светка успокоилась и, вставая с колен, вытерла рукавом чужие поцелуи и свои слезы с иконного стекла.Светка спустилась с крыльца, но пошла не по дорожке к выходу, а свернула за фасад. Она быстро очутилась на небольшом бугорке земли, похожем на поляну. Земля тут почему-то округло дыбилась, словно в этом месте была беременна. Повсюду на ней росла уже вошедшая в силу крапива. Из нее то тут, то там торчали православные кресты и каменные надгробья. На них были выдолблены имена протодиаконов и архиереев. В середине из травы поднимался огромный деревянный крест, он стоял на еще одном пригорке. Как будто у этого неожиданно вспучившегося участка земли был пупок. Крест окружали широкие пни. Светка потерла один раскрытой ладонью, но сесть так и не решилась.
Закричали вороны – это вечер подступал. И в этот предвечерний час почувствовалась близость города. Он – успевший уже посереть – напирал на монастырские ворота, сужая двор и сад. В этот час, когда серое небо отбрасывало тень на белую колокольню, приглушая ее белизну, а расцветшая мальва казалась очень яркой – город вступал в полные права и пронзительными гудками машин словно хотел показать: «Мальва от того и выглядит такой яркой, что я набрасываю на нее свою тень. А не тень ли выпячивает то, чего нет, но что должно было бы быть? И вы думаете – мальва эта была б в сто раз ярче, если б не тень. Но ярче ей никогда не стать. Это – иллюзия. Ее максимальный цвет проявляется только в тени».
Казалось, еще чуть-чуть – и вечерний город ляжет на монастырский забор такой тяжестью, что тот сожмется, от него останется только полянка, и эта растущая на ней крапива, и эта мальва, которой покойники отдали все силы. И эта Светка.Черный полиэтиленовый пакет одним концом цеплялся за куст, другим дыбился на ветру. Светка обошла его и оказалась во дворе, который с той стороны запирало трехэтажное блочное здание – квадратное и серое, похожее на коробку. Справа росли рябины, на них еще краснели иссохшие прошлогодние гроздья. На одной из веток сушились чьи-то штаны с широкими красными полосками по бокам. Из лиственной густоты выглядывали только раструбы. Ветер надувал их и раскачивал. Под рябинами стоял деревянный стол, по обе стороны от него – скамейки. На них сидели мужчины в штанах и рубахах. Когда Светка вошла, они повернули к ней головы. У всех заметно выпирали лбы и оттопыривались уши.
Двое из них поднялись и пошли Светке наперерез. Светка заспешила. Мужчины раскачивались, словно и их штанов раструбы были полыми, слабыми перед ветром. Они поравнялись с ней, и она, бросив на них взгляд, ускорила шаг и ступила за порог больницы. Мужчины дальше за ней не пошли.
Светка оказалась в темном холле, где окошко справочной было завешено короткой белой занавеской. Под ним на полу стояли горшки с высокими зелеными листьями, покрытыми коричневыми крапинками. С виду очень твердые, они пронзали острыми глянцевыми кончиками прохладную полумглу больничного холла. Листья, больше похожие на копья, были повязаны зеленой атласной лентой, такой же, какую в середине весны Светка сняла с яблони и сожгла в теплице.
Светка пошла по лестнице, шаркая подошвами по ступеням и стараясь не касаться светло-коричневых перил. В коридоре второго этажа пахло хлоркой. Тонкий химический запах как будто отходил от стен, покрытых пупырышками известки. Светка пошла вперед по коричневым ромбам линолеума. Дверь в третью палату справа была приоткрыта. Из нее сочился голубоватый дневной свет. Хотя снаружи солнце шпарило вовсю, как только может оно шпарить в индустриальных городах летом.
Светка, не дотрагиваясь до металлической ручки, заляпанной белой краской, толкнула дверь.
Яга сидела на кровати спиной к окну, растопырив ноги и уставившись мутным взглядом в пространство. Голубая злоба из глаз расплескивалась по ее одутловатому лицу. Оно как будто стало в два раза шире. Кожу рук, выглядывающих из рукавов широкой рубахи, проедали глубокие кровоподтеки и ссадины. Ноги ее были прикрыты одеялом. За спиной Яги стояла еще кровать. На ней кто-то бесплотный спал под ветхим пододеяльником. Всего в палате было шесть кроватей.
– Привет, – еле слышно сказала Светка и продвинулась в сторону Яги.
Остановилась у металлической спинки кровати. Яга оторвала взгляд от пространства и перевела его на Светкин живот. И хотя он был плотно затянут черной футболкой, глаза Яги побелели. Светка поймала отражение сестры в полукруглой дуге спинки. В нем оно было маленьким, суженным и лишенным деталей.
– Че пришла? – спросила Яга.
Дуга отражала и потолок – узкой полоской, лишенной подтеков, которые проступали на желтой известке в каждом углу.
– Мать тебе бульон передала, куриный, – сказала Светка.
– Че? – переспросила Яга. – Громче не можешь говорить? У меня уши тут заложило. Сижу, как в бочке. Качает меня. Че пришла?
– Мать послала.
– Мать послала… – зло сказала Яга и оторвала глаза от Светкиного живота. – Если б я ходить могла, я б первей тебя дома была. Вообще… – она откинула одеяло и показала ноги. Разбухшие слоновьи ноги, сочащиеся голубоватым потом.
– Ой… – сказала Светка, отворачиваясь.
– Че ты – ой? – проворчала Яга. – Мочегонку мне дают. Каждый день. Ладно бы раз в неделю. А то каждый день! Еще на языке покажи. Как глотаешь, покажи. Когда мать заберет меня отсюда?
– Тебе лечиться надо, – заученно сказала Светка.
– Ага, лечиться, тут туберкулезная палочка везде кишит, – Яга подняла руку и махнула, словно отгоняя от себя палочки. Словно они невидимыми прозрачными трубочками роились в пространстве вокруг нее.
Светка осторожно вдохнула.
– Скажи матери, пусть меня в другую больницу переведет, – Яга снова закрыла ноги одеялом.
– Тебя не берут, – спокойно сказала Светка. – Ты же вичовая.
– А ты, блядь, не вичовая! – подскочила Яга, но быстро успокоилась. – Это, Светка, «Последний путь», – назидательно сказала она. – Отсюда только вперед ногами выходят. – Тут знаешь сколько домашних?
– Каких домашних? – спросила Светка, и на соседней кровати зашевелилось одеяло. Из-под него выпросталась тонкая женская рука, взъерошила короткие рыжие волосы и снова исчезла в одеяльной прели. Яга поманила Светку. Светка присела на край пустой кровати, едва цепляясь копчиком за матрас.
– Тех, кто помрет скоро, – шепотом сказала Яга и покосилась за спину. – Их потом на третий этаж переводят, там такие палаты-боксы, двушки, короче. Они тут мрут от этого туберкулеза каждый день. Их потом в черные пакеты ложат, санитары по лестнице спускают за ноги, отсюда слышно, как голова ступени пересчитывает – бум-бум… – Яга снова обернулась, – бум-бум.
– Господи, – сказала Светка и съехала с матраса.
Солнечный луч из окна острым концом касался лица Светки, как указка учителя. Светкины глаза, нос, рот бегали от него. Казалось, Светка нарочно гримасничает. Еще в окно приходил спокойный шелест сочной листвы и, уже совсем издалека, – равномерный шум проезжающих по трассе машин.
«Последний путь» отстоял далеко от большого города. Отсюда, с окраинной улицы Камской, не слышно было, как бьется его большое каменное сердце, поделенное на продолговатые отсеки офисов, ресторанов, стекольные клапаны кафе, реки автомобильных трасс, разбитых пешеходными переходами и светофорами, бороздки метро. Не слышно было людей – шумными толчками кроветворящих сердечную работу этого города. Безостановочно, бесперебойно и исправно – как только и могут работать те, кто не ведает последнего пути.
Из окон еще приходили напевные трели, и тогда начинало казаться, что глаза Яги становятся колючими, как птичьи клювы. А мятая рука все выпрастывалась из-под одеяла и ерошила волосы, словно сбрасывая с их кончиков летние песни. Птицы стайкой вдруг пронеслись мимо открытой форточки, раздирая известковую духоту палаты криком. Криком странным, коричневым, с терочными переливами, позволяющими заподозрить, что и птицы могут быть злыми. Глаза Яги, проклюнувшись на бледном лице острее, замерли, словно это она сейчас мысленно руководила оголтелым птичьим хороводом и отдавала ему злые приказы. За ее спиной рука натянула выше одеяло на голову, будто тело с едва видными очертаниями желало целиком, до последней своей клетки отгородиться от внешнего мира, от этого куска сильного большого города, улицы Камской, насильно оторванной и брошенной гнить в зеленое птичье лето. Будто только там, под душным одеялом, надышав в него миллионы изогнутых палочек туберкулеза, тело могло обрести свой дом и перестать ломаться каждой мышцей, раздираться каждой клеткой на неестественном стыке последнего пути и начала лета.