Владимир Орлов - Останкинские истории (сборник)
– Берет.
– Наденьте.
– Жарко.
– Наденьте. У первых ворот сдвиньте берет на левый бок. У вторых – на затылок. И все.
Шеврикука боялся, что она не поверит ему.
Но она поверила. Во всяком случае, не потребовала ни разъяснений, ни новых действий. То ли ей вся затея представлялась неразумно-бесшабашной. То ли ей уже не терпелось.
– Иди ко мне, – сказала Александра Ильинична.
Она сидела на диване у окна, пышная, жаркая, спелая. Скинула кофту, обнажив роскошество плеч. На подоконнике за ее спиной теснились яблоки («как же, вчера ведь был яблочный Спас…»). Прежде, в застолье при разгоне Департамента Шмелей, и позже Шеврикуку посещали мысли о том, что Совокупеева сложена из ядер. Теперь же он подумал: не из ядер, из яблок, из краснобоких, медовых, налитых соком августовских яблок!
– Ну иди же! Иди!
И Шеврикука пошел.
О, сладость восточных диванов!
69
Совокупеева, дабы уберечь Шеврикуку от новых консультаций, открыла окно, им он, осторожничая, лаская стену, соскользнул на асфальт Сверчкова переулка.
Но уже при первых шагах по асфальту понял, что сладости восточных диванов и ковров ослабили его. Если не сказать: привели в изнеможение. Надо было отсидеться и передохнуть. Вскоре он обнаружил магазин с розливом. Там наполняли кружки пивом «Радонеж» и на тарелках подавали креветки. Бумажек из карманов Шеврикуки хватило на кружку, запахи же креветочных панцирей можно было вбирать в себя даром. А что, если как в «Гуадалканале», подумал Шеврикука. Попробовал. Вышло, как в «Гуадалканале». Шеврикука выпил еще две кружки «Радонежа» и расчистил три тарелки креветок. Мог бы хлебнуть и стакан водки, но посчитал, что преждевременно. Ни с кем не общался, политиков не трогал, Чечню не склонял и ни в коем случае не поддерживал разговоры о сегодняшнем футбольном туре. Сосредоточивал, собирал себя.
Изнеможение сняло. Надо было идти. А не вставал. Подняло же его с места и вмиг соображение о том, что на водопой может заглянуть Крейсер Грозный, призванный в Салон чудес и благодействий для консультаций.
И вот Шеврикука уже стоял перед домом Тутомлиных.
Отщелкнув замок, запустил руку в портфель, наволочки были целы, инструментарий и бинокль тоже.
Деньги, явившиеся для уплаты за пиво и креветки, легкость и даже веселость происшедшего с ним и с Совокупеевой были хорошими знаками, побуждавшими его действовать скоро и с отвагой. Погонявшими его исполнять предназначенное.
Прежде он появлялся в доме на Покровке мухой-дрозофилой, пауком, сплетавшим себе под сводами нижних палат кружевной замок, сегодня же он почел нужным пребывать в гостях у Тутомлиных любым Шеврикукой, когда пожелает – видимым, ощутимым, телесным, когда пожелает – невидимым, невесомым, складным.
Прибытие в гости к Тутомлиным он позволил себе ступенями парадной лестницы. Портфель Шеврикуки людям, глазевшим на него, возможно, мятежно-остающимся (или мечтательно-остающимся?) жильцам, возможно, арендаторам, объяснял деловую московскую уместность посетителя или даже его необходимость.
Номера помещений из заманного дударевского проспекта ко дню смотрин дома Шеврикука запомнил и заглянул в № 25–27 (граф Сергей Васильевич Тутомлин, считавший себя виноватым перед убиенными на эшафотах женщинами, позже – арендатор парка Фонтенбло и основатель яхт-клуба в Париже), в № 12 (граф Платон Андреевич Тутомлин, отплававший навигатор, патриот картофеля и устроитель в собственном камине – зимой! – первого в Москве инкубатора на пятьсот цыплят), в № 21–22 (граф Константин Тутомлин, якобы на спор поправивший косицу императору Павлу и якобы добывший, опять же на спор, золотую с бриллиантами табакерку государя. А Илларион? А Илларион-то как же? Что теперь гадать! Надо было в Гатчине и спросить у Павла Петровича о табакерке. Но зачем?). Побывал Шеврикука и в № 32–34 (княгиня Мосальская, принцесса Ноктюрн), и в № 35–36 (графиня Ольга Константиновна Тутомлина, в восемьдесят семь лет катавшая в Париж за приличными платьями к коронации Александра II). Поднимался Шеврикука и на чердак, где две ночи в восемнадцатом году коротал Савинков. Спускался и в комнаты, принимавшие чернокнижных послушников Якова Брюса. И только потом направился к № 39–43, связанным со злодейской и распутной жизнью заводчика Бушмелева. Что и говорить, все тут быльем заросло, и так заросло, и таким быльем, что, если бы Игорь Константинович Шеврикука был не знаток резаных ударов кривоногого правого края, а почитатель отечественной старины, он бы достал из кармана мятый платок и вытер бы влажности под глазами.
В осмотренных им номерах его заинтересовал камин-инкубатор графа Платона Андреевича. Каминными ходами, понял Шеврикука, можно было и теперь выбрести в лабиринт. Но Шеврикука положил себе продвигаться через Бушмелева. Пусть тот почувствует его, коли имеет возможность, пусть взволнуется, пусть обозлится, а там посмотрим. К обозлению Бушмелева и мелкой суете зловредного домового Пелагеича Шеврикука себя приготовил.
Но в бушмелевских покоях, частью – уже пустых, частью – все еще разгороженных на коммунальные каморки, Шеврикуку раздосадовав, никто не проявил к нему ни злобы, ни оборонительных предосторожностей, ни простого интереса.
«А вдруг они вчера уже все вынесли?!» – осенило Шеврикуку.
К камину-инкубатору возвращаться не стоило. По представлениям Шеврикуки он стоял теперь в одной из спален Бушмелева – парадной. Стены ее когда-то были обиты красным штофом, а за событиями в алькове с двух портретов непременно наблюдали император и императрица. Где ныне утомленные знакомством со страстями и бесстыжествами Бушмелева портреты? Неважно. А вот где они висели, Шеврикука сообразил. Застыв на минуту, сосредоточиваясь, обращаясь к силам, приданность коих (а может быть, даже и преданность?) к себе он уже испытал, он бросил себя в стену, во вмятину, в пятно, оставленное энергией портрета мужского, и внутри стен, срезая углы и повороты тайных ходов, стал, винтясь, продвигать себя к лабиринту графа Федора.
И продвинул.
Но продвинул лишь в приемные устройства лабиринта. Три дня назад здесь ему устроили заграждения и далее не пустили. Теперь же никакого сопротивления он не ощутил. Ничье неприятие не обволакивало. Это Шеврикуку насторожило. Ну, конечно, силы… Но и при силах надо было быть осмотрительным. При силах-то – в пять раз более осмотрительным. Ну ладно, в узилище к Гликерии он мог позволить себе ринуться дерзко и с вызовом, без оглядки. Да и тогда это было ребячеством. Будем считать, простительным. Сейчас он был обязан озадачить силы так, чтобы они были ему не только тараном, средством внутристенных передвижений, отмычкой, добытчиком, но стали и разведкой, дозором, охороной, а в случае нужды – и полевым лазаретом.
Шеврикука и озадачил силы.
И вступил в лабиринт.
«Лабиринт шутейный. Для глупых и не умеющих считать. Паутина, сплетенная лишь с тремя подвохами», – оценил Пэрст-Капсула создание Федора Тутомлина.
Шеврикука помнил татуировку на плече громилы Епифана-Герасима. Но он отдал знание силам. И считать Шеврикуке не надо было уметь. В мгновение он пронесся лабиринтом в коридоры зеркал, за какими и местилась дверь в подземное укрытие графа Федора.
Зеркала… «Третий подвох, только и всего. Сверни вправо за угол…» Возбужденным, будто бы бегущим за троллейбусом в надежде растолкать очередь и вскочить на подножку, Шеврикука увидел себя в отражениях. Десять Шеврикук. «Куда они? Куда я? Зачем? Зачем это мне?»
И Шеврикука присел на корточки.
На самом деле – зачем это ему? Неужели и впрямь нельзя было освободить Гликерию и облегчить ее участь иным способом? Она просила не задавать вопросы. Известное дело: не задавай вопросы, если не хочешь услышать неправду. Но он здесь не из-за одной лишь Гликерии. Из-за чего же? Ради того, чтобы испытать свои возможности? Пусть будет так. Пусть будет так! Что же теперь останавливаться, коли ввязался и понесся бесшабашно, с дерзостью и опять же с веселостью? Пожалуй, веселости Шеврикуке уже недоставало… Ладно, посчитаем, что третий подвох лабиринта – именно сомнения в зеркалах. Зачем? Зачем он? Зачем он в этом мире? А так как ответы на это сыскать было нельзя, следовало отбросить сомнения и свернуть за угол.
Что Шеврикука и сделал. И увидел дверь. Раззадорившись, осмелев, распалив себя шальными надеждами, ударил с разбегу плечом в дверь. И влетел в укрытие графа Федора.
Да, не первый он тут был, не первый. И Илларион – не первый. И Пэрст-Капсула. До них побывало тут множество посетителей, путешественников и воров. По образованию – англичанин, в зрелые годы – полковник, в остальные – шалопай, граф Федор устроил лабиринт, а за ним кабинет своего одиночества, куда не доходили крикливые гуляки, надоеды из суда и, уж конечно, вовсе не уместные здесь кредиторы. По легенде, в кабинете своего одиночества граф имел библиотеку и коллекцию восточных диковин, курил здесь кальян, рассматривал диковины и отгонял сплин с мигренью. Что сделали варвары с Монплезиром московского повесы! Испохабили, раскурочили, разворовали. Книжные листы пустили на базары под селедку, из сафьяновых обложек пошили сапоги, кальяны загнали и пропили, стены исписали нетленным: «Здесь был…» Как Пэрст-Капсула сумел еще добыть в погромленном, изувеченном месте перламутровый бинокль? Ловким и зорким, стало быть, временами оказывался подселенец. А Шеврикука никаких клетей и чаш не углядел.