Анатолий Тосс - Магнолия. 12 дней
Что сказать. В плохо пробиваемой темноте для меня ничего особенно не изменилось, только явственнее проступила округленность контуров да наметился едва затемненный, грифельный штрих внизу живота. Из-за него над джунглями разразился тропический шторм. Деревья выгибались, многие не выдерживали напора, ломались, на смену им сразу же вырастали другие.
– Иди ко мне, – вырвался из меня кусочек шторма.
Наверное, она почувствовала его, как моряк по перемене ветра чувствует надвигающуюся бурю, и оставила свой тщательный труд, теперь ее внимание вновь перешло на меня. Постояла немного, рассматривая мою частично прикрытую, раскинувшуюся на простыне обнаженность, и, похоже, одобрила ее, так как тут же запрыгнула в кровать, юркнула рядом.
– Укрой меня, я замерзла, – попросила она, пристраиваясь ко мне поближе.
Я укрыл нас одеялом, обоих укрыл, прижал ее к себе, всю, без остатка, переплел руками, ногами, так плотно, как только мог, как только позволял поврежденный бок.
– Мне не хватает рук, – пожаловался я. – Во-первых, левая плохо работает. Но даже если бы и работала, мне еще хотя бы одна нужна, третья. Вот здесь тебя обнять. – Я обозначил место. – Могла бы расти откуда-нибудь из бедра, небольшая, но хваткая.
Таня не засмеялась, только придвинулась поплотнее. И тут же, вздрогнув, инстинктивно отпрянула. Но лишь на секунду, потом снова прижалась ко мне.
– Надо же, – сказала она. И больше уже не говорила ничего.
Мы провели вместе целую неделю, семь изумительных дней, возможно, самые изумительные в моей тогда еще совсем короткой и не очень избалованной женщинами жизни. Мы не делали ровным счетом ничего, кроме того, что занимались любовью. Как только мы ею ни занимались, где только ни занимались, занятие любовью стало единственным смыслом нашего существования, его стержнем. Все остальное – еда, телевизор, разговоры за чаем на кухне по вечерам, стихи, которые я читал ей, лежа в постели в короткие минуты затишья, – оказалось лишь несущественной добавкой, накипью, искусственным напылением.
С моим организмом произошло удивительное превращение – ему не требовались передышки. Он пристрастился к состоянию любви, его перестал интересовать пресловутый результат, так называемый оргазм, только процесс – растянутый, нескончаемый, без начала, без конца и, конечно, без середины, вот единственное, на что было настроено мое тело.
Конечно, мы что-то ели, в холодильнике, к счастью, нашлись какие-то залежавшиеся продукты, но ели мы впопыхах, скорее по инерции. По вечерам, свернувшись в переплетенный клубок на диване перед телевизором, мы смотрели без разбора всякую несусветную ерунду, не воспринимая смысл, сюжет, не разбирая слов, не отличая одной передачи от другой. Все вокруг покрылось полупрозрачной пеленой, этакой целлулоидной пленкой, химически составленной из нашего желания, похоти, страсти, – называй как хочешь.
Мой левый бок по-прежнему ныл тупой, давящей болью, но я свыкся с ней, она стала частью повседневности, и я перестал обращать ни нее внимание, лишь берег левую сторону чуть больше, чем правую. То есть получалось, что правую я не берег совсем.
После всего, что происходило днем, вечером, совсем поздним вечером, ранней ночью, когда нам все же удавалось заснуть, засыпали мы крепко, словно проваливались в бездонную, засасывающую воронку – без снов, без желаний, без ощущений. Где-то ближе к утру, когда ночь за окном меняла оттенок с беспросветно черного на темно-фиолетовый, будто в нее густо плеснули чернилами, я обычно выпадал из сна, но так и не попав в реальность, так и остановившись где-то посередине, в промежуточном, полубессознательном состоянии, я накатывался на теплое, податливо распростертое рядом тело, вдавливал его в аморфность постели. Таня тоже, казалось, не приходя в себя, тоже следуя своему неразборчивому инстинкту, безоговорочно принимала меня, и мы, слившись всем, чем только можно слиться, балансировали между сном и реальностью, между ночью и утром, между стоном и прерывистым, сбившимся дыханием.
Однажды я проснулся раньше обычного, когда ночь еще не вытравила ни одного мазка со своего черного, монохромного полотна. Проснулся совсем, полностью, наверное, впервые за эти растянувшиеся семь бессчетных ночей. Лучше даже сказать, не проснулся, а пробудился. Словно прорвалась какая-то липкая и оттого цепкая, дурманящая паутина, и я почувствовал себя свежим и бодрым, совершенно ясным, без привязчивых остатков сна, а главное – очистившимся. Как если бы меня пропустили через мощную, продувающую, промывающую центрифугу и, выбив все лишнее, утяжеляющее, выпустили наружу облегченным. Настолько облегченным, что казалось, взмахни я посильнее руками, мог бы взлететь; именно так в детских снах свободно паришь над землей.
Я тихонько выскользнул из-под одеяла. Было часа три, Таня смутным, белеющим сугробом замерла в тишайшем, бездыханном сне, я сделал было шаг в ее сторону, но остановился. Меня отчего-то манило окно, из узкого просвета между занавесками, живой и легкий, под стать мне, пробивался лунный свет. Я протиснулся между шторами, они сошлись у меня за спиной, от оконного стекла пахнуло морозной свежестью. Странно, за эти семь дней я и не вспоминал о внешнем мире, начисто позабыл о нем, а вот, оказывается, он по-прежнему здесь, никуда не делся, привычно, терпеливо ожидает меня. Более того, манит.
Я вгляделся. Падал тихий, медленный, бесконечный снег, не знающий ни начала, ни конца, наверное, все тот же снег, который шел семь ночей назад, когда я лежал на спине, завороженно следя за тенями снежинок, скользящими по потолку. Двор внизу, зажатый в каре уродливых сейчас, в ночи, силуэтов домов, безнадежно замер, большие, бесформенные хлопья ложились на землю ровными, аккуратными, казалось, математически просчитанными, выверенными слоями. От их стерильной белизны и двор, и ночь за окном выглядели девственными и пронзительно чистыми, и гармония бесшумно скользящих в воздухе снежинок совпадала с гармонией замершего, молчаливого, казалось, даже бездыханно застывшего мира.
Я ощутил томление. Не знаю, как это объяснить, но меня словно пронзил призыв, словно ночь звала меня к себе. Я почувствовал, что не могу больше оставаться в этой большой, сразу ставшей постылой квартире, с ее неприятием простой, бесхитростной чистоты, с ее мелким, сиюминутным и оттого лживым счастьем, с ее тяжелым, не несущим облегчения, качающимся между стенами, застоявшимся воздухом. Меня охватила потребность сбросить вяжущий дурман последних дней, выбраться отсюда наружу, на волю, в чистоту и бесконечность вечно идущего снега, который не будет ни любить, ни угождать, ни ждать ничего, ни просить, ни требовать. Он будет лишь падать и падать, и так без конца.
Жизнь – больше, чем любовь к женщине, больше, чем желание женщины, больше, чем счастье, которое женщина может принести. Как все просто, как отчетливо просто и ясно! И у Толстого описано, и у Чехова. Вот и я почувствовал это тогда, глядя сквозь прозрачное, дышащее свежестью стекло.
Мне пришлось заставить себя оторваться от окна, от его холодного, отрезвляющего контраста с пересушенным, душным батарейным воздухом комнаты. На стуле у стены громоздилась бесформенной кучкой одежда, я свалял ее в неразборчивый комок и тихо, на цыпочках, чтобы не повредить едва стелющееся над кроватью дыхание, выскользнул из комнаты.
Лишь на кухне я включил свет, натянул штаны, рубашку, свитер, они все, особенно свитер, показались мне неестественно чужеродными, я и позабыл за эту неделю, что на свете существует одежда, особенно толстые, зимние свитера. Я уже направился было в коридор, там где-то должна была храниться моя куртка с засунутым в рукав шарфом, я уже выключил на кухне свет, как вдруг вспомнил о Тане.
Я почти забыл о ней в своем паническом, дезертирном бегстве. Забыл, что она здесь, в спальне, спит под теплым одеялом, забыл ее гибкое, крепкое, отточенное тело, ее доступность, открытость, ее доверившуюся мне беззащитность. Забыл, что она была частью меня эти шесть блаженных дней, как забыл и само блаженство, которое она мне дарила.
А еще я представил, как она проснется утром и не найдет меня, и наверное, ей будет непонятно, а еще больно. Женщине наверняка больно, когда от нее ночью уходит мужчина, не предупредив, не объяснив ничего. Когда она просыпается, а его нет.
Я снова включил свет, нашел в кухонном шкафу лист чистой бумаги, ручку, сел за стол. Мне не нужно было ничего придумывать, ничего сочинять. Требовалось только отодвинуть в сторону снежную ночь, снова окунуться в прожитую неделю, погрузиться в бессчетные мгновения незаметно утекшего времени. Видимо, слова уже давно родились, они просто ждали подходящего момента, чтобы выскользнуть на гладкий лист бумаги. И вот момент настал.
Движений наших мерных череда.И кажется мне, будто я – не я.И я уже почти что стал тобою,Ты стала продолжением меня.И я тебя сейчас собой накрою,
И выстрелит по телу теплота,Та теплота, которая с собоюПриносит осознанье бытияИ счастье бесконечного покоя.
И, погружаясь в бездну с головою,Я понимаю: жизнь есть суета.Лишь навсегда останется со мноюДвижений наших чутких череда.
Я перечитал написанное, ничего не хотелось ни исправлять, ни изменять, строчки легли, будто я их выдохнул. Положил ручку на бумагу, потом задумался и снова потянулся за ручкой, приписал в самом низу: