Наталья Рубанова - Люди сверху, люди снизу
…Остыть. Ощутить, что ход времени убыстряется по мере удаления от исходной точки: посчитать рождение исходной точкой. Смерть назвать «приходом» (не забыть испытать во время смерти оргазм). Вспомнить, что время младенца гораздо медленнее времени взрослого. Почему не учил физику? Потому что физичка была дурой, и мы делали дебильные лабы: «Подвесьте грузик на нить…» – а Ньютон косился со стены… Если б я знал ФИЗИКУ… Хотя, написал вот Уэльбек свои «Элементарные…», и что? Проще ему, что ли, стало? А Секацкому с его теорией?
Вот раньше все думал, почему в дороге так легко – даже если в никуда едешь; даже если тебе этот поезд с его конечной станцией абсолютно по барабану – легкость эта откуда берется? Невыносимая, конечно, но – легкость же! А оказалось, дорога – то самое средство изменения хода биологических часов… Едешь себе, едешь – я еду, или ты – не важно. Так вот: мы едем, или плывем, или летим – «ты да я да мы с тобой в деревянном башмаке…» (откуда стишата? Книжонка тридцатилетней давности с нарисованным человечком, на ногах у которого смешные полосатые гольфы), а покуда так передвигаемся, как нефиг делать вылетаем из калиброванного тайма. Над временем парим! Оно действительно становится относительным в нашем восприятии, мы это чувствуем…
«Если всю жизнь ехать, зачем тогда часы?» – спросила когда-то Крысёныш. – «Затем, чтобы счастливо не наблюдать их назло настоящему швейцарскому качеству…» – да и что я мог ей еще ответить? А что еще я мог ответить им? Они ведь были всегда – рядом и не вовремя, словно омерзительно точные часы, напоминающие: «Завтра понедельник, Брут. Пора завязывать. Завтра у тебя много дел. Ты должен продать компании время своей жизни, иначе тебе не на что будет купить книгу, в которой написано, что работа в компании есть зло…» Поэтому они напрягали. Всегда. Врывались в пространство телефонными и дверными звонками. Им всегда было что-нибудь нужно. Они хотели говорить. О себе. О себе. О себе. Кроме себя, их мало что интересовало. Они были эгоистичны, как могут быть эгоистичны лишь зацикленные на себе аффтары: «Знаете, когда мой роман…» Но они ничего не писали! И были эгоистичны во сто крат больше меня. Гораздо больше!! Я-то не напрягал их собой. А мне приходилось – по привычке или «долгу службы» – слушать их или делать вид, слишком часто даже не представляя, какие грамматические конструкции они в состоянии осмыслить. У них был какой-то другой язык, совсем другой – на первый взгляд, русский, но это только на первый… На самом деле, они только прикрывались алфавитом, как прикрывают безвкусной репродукцией дыру на обоях. Так и они: прятали под своим басурманским проказу, поразившую единственно важное… то, что не хочется – да и не нужно – обозначать…
Вот вроде бы у них много чего есть. Уши, к примеру. Глаза. Нос. И все это слышит. Видит. Чувствует. Пульсирует. Дышит. Избавляется от ненужного с помощью пота, мочи и кала. Большой плюс! Еще у них есть зад: на нем сидят! – и голова: в нее едят… Все разработано ге-ни-аль-но: Великий Маньяк мастерски разыграл очередную человечью комедию, и в этом – минус. Существенный минус… Когда начинаешь понимать такое хотя бы поверхностно, уже не пытаешься врать собственному отражению и не делаешь попыток ответить на вопросы, когда-то – в юности – мешавшие радостно смотреть в ящик, поглощая небезвкусный домашний корм: «За что их любить? Почему я должен их любить? Лишь потому, что они слабы? Но кто сказал, что они слабы? Не они ли сами, чтобы оправдать собственное ничтожество?» Неужели и вправду понимаешь что-то, лишь страдая? К черту Будду! Лао-цзы веселей и круче! Да и что еще я должен понять, на какой вопрос Великого Маньяка ответить? «Если у тебя есть Пятое Время Года, почему ты биоробот?» – вот это коан… Отгадай загадку, и будет тебе счастьице…
В сущности, жизнь кайфовая штука… Я слышал это от Б Г, когда еще смотрел ящик… Даосы сговорились с ним, и тоже считают жизнь приколом. Или БГ сговорился с даосами… Ящик, сговорившийся с Лао-цзы! А мой прикол убийственно глуп: работка скучна до безобразия, пиплы неинтересны, дорога некрасива, подъемы с утра тяжелы… Надо что-то менять, но не будет ли смена декораций самой обычной перестановкой слагаемых с неизменным суммарным результатом? «Страдающий эгоист», «лишние люди»; то, се… Блеклые ночи, бедные люди, липовые аллеи, тургеневские дедушки…
А вот «Энола Гей» – немецкий бомбардировщик, распотрошивший Хиросиму; так не стало «лишних людей». «Смерть – не событие. Смерть не переживается»[4]. При чем тут «Энола Гей»? Откуда я это знаю? Зачем мне и эта информация? Вот и поели пейотов… Идиоты. Ларе фон Триер – гений…»
Допил.
…Иногда Savva думал, что сможет вот так однажды взять, все бросить, и – оппаньки, дык! Наелся, детинушка! Но вся жизнь его – плохая ли, хорошая – служила обратным тому примером: он переливался, словно жидкость, из сосуда в сосуд, из одного рабства в другое, пялился – с каким мог, видом – из монитора в монитор и врал окружавшим его наемникам, так же как и он, Savva, обтянутым – кто потоньше, кто потолще – кожей.
Он сменил достаточное количество издательств и мог со всеми онёрами – каково выраженьице? – заявить: книжный бизнес – бизнес грязный, если «чистый» вообще существует. Впрочем, как и журнальный, и… и… Точка. Он вспоминал невольно свои прежние работки (столько драгоценных лет коту под хвост!) и морщился, будто отмахивался от назойливых мух, но куда там! Все эти улицы, здания, офисы, компьютеры, мыши, коврики для мышей и – самое главное – серые костюмы калейдоскопично танцевали прямо перед его носом.
Заурядным субботним утром Savva проснулся в семь тридцать в холодном поту: стальной костюмчик ведущей редактриссы – истерично климаксирующей дамы в летах с чудовищным жизненным опытом, предполагавшим отсутствие любого диалога с кем-либо, – наступал на него, и, увеличиваясь в размерах, давил. Savva открыл глаза от самой настоящей физической боли и вскрикнул, а, вскрикнув так и дернувшись, тяжело опустился на подушку. Голова раскалывалась, а ведь вчера он не пил, не пил, не пил… Только хотел, но как-то не сложилось. Быть может, этому помешал его спонтанный смех: «Я же не алкоголик», – сказал сам себе Savva и расхохотался, вспомнив не в тему, что на Сардинии стариков заставляют перед смертью смеяться. А когда отхохотал, понял, что стоит в набитом такими же, как и он, белковыми телами, вагоне метро. Стало неловко, он вышел на станцию раньше, а потом отругал себя за эту неловкость – уж кому-кому, а ему пора не испытывать ее в подобных случаях. Но что, собственно, считать ловким?
Утренний проход через турникет, когда вся Массква будто б едет на дубль похорон вождя всех времен и народов, и тебя, того и гляди – локтями их, локтями! – затопчут? Тем не менее, он вышел раньше и осмотрелся, хотя и не любил разглядывать детей подземелья: на этой самой станции, в центре зала, стояло чучелко – загримированная дэвушка в костюме джапан-гейши, просящая м-м-милостыню; ее фотографировали и бросали в сумку монетки… Savva подумал, что, скорее всего, это какая-нибудь шизанутая студентка театрального, экспериментирующая с реакциями пассажиропотока (он же – потенциальный зритель), или, того хуже – чокнувшаяся на своих методиках одинокая психологиня, изучающая поведение двуногих при появлении необычных объектов в стандартном пространстве… «Осторожно, двери закрываются!» – домой, домой…
Дом – место, где до следующего переезда стоят твои вещи. Фраза эта явно б.у. шная, но мы великодушно простим за нее аффтара, у которого давно нет слов, и он ворует у себя свои же мысли, соблюдая, впрочем, собственное аффтарское право, заключенное в замкнутый круг – дайте запить! – копирайта.
Так, в тяжелой дреме, пролежал Savva сколько-то времени, и вместо того чтобы окунуться в живительный сон, то и дело отгонял от себя весьма неприглядных «призраков», именуемых на овечьем не иначе как «работодатели», «сотрудники», «сослуживцы» (когда-то аффтар писал «sosAy-живцы») и проч. куклы из натуральных костей и кожи. Конечно, эти человечки будто бы не были виновны в том, что постоянно, все больше и больше, нуждались в бабках: счета, счета… Работкали они не много, а очень много, спали не мало, а очень мало, света белого не то что не видели, а уже не могли видеть. Усталость, вольготно расположившаяся в их ошалевших от происходящего (скворечня-барщина-скворечня) межклетниках, мешала тому единственному, ради чего и затевалась давным-давно эта мышиная возня: развитию. Лишь желания начальных уровней иерархии потребностей включались у них на всю дуру, и они выживали, продолжали род да пытались каким-то – не то образом, не то подобием – себя обезопасить, совершенно не ощущая, впрочем, спокойствия. Наоборот! Тревога стала их тенью, и панический страх не успеть (купить, заплатить, поехать, сшить, привезти, договориться, сварить, помыть, ввести, дочитать, заняться, дописать, стукануть, побриться, оп-ти-ми-зи-ро-вать и проч.) вытеснил в суете сует остальное. Собственно, чувство безопасности давало им иллюзьку привязки к какому-то стаду – будь то в училкинской, на панели, на кухне, на сцене, в редакции, больнице или тюрьме; возможны варианты. Собственно, большинство из них очень боялись остаться одни, чтобы, не дай ни бог ни черт, не столкнуться лбом со скучной пустотой своего внутреннего мирка, который, если когда-то (быть может, при рождении) и был целым, то теперь явно раскололся – отдыхайте, граф! Вам и не снилось то, что вина этих маленьких, жадных, завистливых человечков заключалась лишь в фальши – да-да! – именно она и пропитала собой весь их серый фарш да некрасиво застряла между зубами: чем не ваш Догвилль, г-н Триер? Впрочем, сей текст вы прочтете едва ли.