Каринэ Арутюнова - Скажи красный (сборник)
– Тебя как звать? Держи мандаринку, и на вот, вытри нос, до свадьбы все заживет, увидишь, – пухленькая Аллочка подмигивает и ерошит Ритину шевелюру.
По палате кружится дерзкий, щекочущий ноздри аромат. Он предвещает скорый конец осени и первый снег.
Птички небесные
Театр
Уходи же, уходи, – шепчет внутренний голос.
А я не ухожу. Стою истуканом, сижу истуканом, смотрю, слушаю. Я всегда смотрю. Иногда, конечно, закрываю глаза, затыкаю уши. Потому что трусиха. Знаю, что давно пора бы уйти. Но всегда это идиотское любопытство – что же там, за кадром? Чем закончится история? Известно чем, она закончится концом.
Но, перед тем как она закончится, я успею налюбоваться прекрасной драматургией, – насытиться ею, опьянеть, протрезветь. Перед тем как она закончится, я сыграю финальную сцену, проговорю в одиночестве, перед воображаемым зрителем, который давно ушел, сгинул, канул, – которого след простыл и остыл.
Спектакль состоится. Спектакль состоится, дорогие мои. Мучимые нежностью, тоской, обжорством, похотью. Ведомые детскими снами, в которых страх имеет форму колодца, маски, стены, а счастье – маленькое, цыплячье – дышит сюда, в ключицу, – или в ладонь, или плачет на чердаке, забытое всеми.
Да здравствует грусть…
Улыбка без грусти возможна только у идиотов и младенцев. Улыбка без грусти неполноценна. Губы улыбаются, глаза грустят.
У ваших детей – армянские глаза, с грустинкой, – сообщила моему отцу одна хорошая знакомая, – ну да, ну да, – знаем мы эту грустинку, – с привычным сарказмом парировал отец, – ему-то доподлинно было известно, что таит в себе эта самая грусть в уголках глаз, – сидя за столом со взрослыми, я «входила в образ» и всячески подыгрывала однажды созданному, хотя срывалась, конечно, и в самый неуместный момент разражалась лошадиным ржанием.
Да здравствует грусть, – армянская, еврейская, испанская, любая, – грусть, не переходящая в черную меланхолию, не угрожающая распадом химических соединений, гарантирующих само желание жить.
Потому что грусть – это желания, которые еще не исполнены или уже не исполнены, но это еще и призрачная надежда на исполнение их, – грусть сопровождает влюбленность, и наоборот, – да здравствует грусть, легкая, как брызги шампанского…
…или, допустим, сумерки…
Уже с утра. Ну, про утро я мало что понимаю, я вообще утром плохо понимаю. Но сквозь затянутые шторы проступает белесая полоска чего-то, отдаленно напоминающего свет.
Жалкая доза ультрафиолета.
Изнурительно-долгое израильское лето оставило привычку жить в уюте плотно сдвинутых штор.
Я слишком нежна, трепетна и уязвима, чтобы впускать в себя этот, право же, тусклый свинцовый. Полусвет. Полумрак.
Люблю это полулегальное существование, ограниченное рамками штор, рам, окон. Этот сонный угол со смещенными границами дня и ночи.
Себя, вплывающую в новый день, он же вечер. В нескончаемом торге выдирающую право на временную летаргию, на пронзительную литургию в однажды заданной системе координат.
Одесса
Как жаль, что Одесса – не город моего детства.
Но моя Одесса – это солнечный удар, настигающий в черноморский полдень на раскаленном берегу.
Коммуналка, Ланжерон, бронзовые спины мальчишек, бельевые веревки. Переполненный трамвай. Массовки нет. Здесь каждый – главная роль. Вам тудой, а не сюдой. И вообще, вам не в ту сторону.
Хозяйка, отгоняющая зеленых мух и прячущая «двадцатку» в глубоком декольте. Изольда. Или Инесса. С претензией на шик. Комната с оравой клопов и нераскладывающейся раскладушкой.
Кошки, там и сям, – разноцветные, разномастные, домашние, холеные, беспризорные, тощие, драные, – а ну, иди до мами, киця моя, иди, дам рыбки. Рыбка. Вяленая, сушеная, сырая, любая. Чешуя. Привоз. Холера. Понос. Уборная во дворе. Цветущая акация.
Лунная соната. Полуголый мужчина за роялем. Половина клавиш западает, но мужчина прекрасен. Он жмет на педаль и мурлычет. И любуется собственным отражением в зеркале.
Ночная Одесса прекрасна.
Кошки
Кошек боюсь. Боюсь и уважаю. Даже заискиваю немного. Кошка – это вам не собака. Она себе на уме. Она вообще – параллельна. Почти бесплотна. Она – дух.
Если с собакой – взаимопонимание, то с кошкой – необъяснимое, инфернальное. Кошки – это Подол, подвалы, богомольные старушки в черном, огурчики из сладкого теста. Трамвай. Красный. Дом на Притиско-Никольской. Иди, киця, дам рыбки. Рыбки. рыбки. Тарань. Много тарани. Острое. Соленое. Серое. В полоску. Белое с рыжим хвостом. С пятнышками. Сибирский. Ангорская. Соседская. Не моя.
Снесли дом, нет подвала, нет кошек. Нет Подола.
…или, допустим, Бах
Все-таки странные эти филармонические тетеньки – кажется, они и двадцать лет назад были те же, в аккуратных шарфиках – неброских, конечно же, подобранных со вкусом, с надлежащим месту и событию вкусом, – блейзер или свитерок незапоминающегося цвета, – темная юбочка, – сердитый взгляд совы из-под толстых стекол. Или вечные мальчики с усыпанными перхотью девственными воротничками. Неухоженные, трогательные в своей несмелой зрелости, – так и не созревшие, впрочем, перескочившие благополучно период возмужания, вместе с сопутствующими ему, этому периоду, важными и второстепенными событиями, – как дружно оборачиваются они на шорох, каким нешуточным возмущением пылают их глаза.
Пока оглядываете вы зал, убеждаясь в случайности собственного нахождения в нем, – да, ведь кроме Баха с Моцартом существует множество иных соблазнов и наслаждений, отнюдь не чуждых…
Пока думаете вы свои суетные, право же, недостойные произнесения вслух мысли, которые игриво скачут, перебегают, заглядывают, ведут себя несообразно важности момента, – так вот, пока вы мнете в руке шарф, перебираете кнопки телефона, посматриваете искоса на спутника, принимаете соответствующую моменту позу, – бессознательно, конечно, бессознательно, – нога за ногу, – пальцы сплетены как бы немного нервно, – подушечка среднего отбивает ритм, – а сейчас, – сейчас, допустим, тень задумчивости наползает на ваш склоненный профиль, – вы и сдержать не в силах этот вздох, как бы невольно рвущийся из груди, – неподдельный, абсолютно уместный в эту минуту, когда крещендо взвивается до высот запредельных и обрывается стройной чередой рассыпающихся, будто ошеломленных собственным совершенством звуков, – пока мысленно вы завершаете пируэт смычка, задерживая дыхание, роняя шарф, сумочку, телефон, роняя кисть руки на колени, – потому что Бах – он гораздо более, нежели страсть, томление или вожделение, гораздо глубже, нежели отчаяние, – вы понимаете это как-то вмиг, все более уверяясь в том, что Бах – это не музыка, – это религия, философия, – это алгебра, гармония, синтез, анализ, распад, тезис, синопсис, оазис, апофеоз.
Это вы сами, взирающие на мир прозревшими внезапно, омытыми глазами, как будто видите его впервые, – все его тайны, – все укромные и жаркие углы его в своей неизмеримой, несоразмерной и соразмерной красе.
Не музыка, но сокрушительность скорби и неизбежность ее, накрывающей, но не сражающей наповал, – исцеляющей скорее.
Вот, говорит Бах, – вот твоя жизнь, – твоя печаль, твои радости и твои страхи, – сейчас я возьму их и смешаю, будто глину, будто воду, муку и яйцо, – сахар, муку и воду, – томление и страсть, тоску и отчаяние, опьянение и пресыщение, твои грешные помыслы и мысли достойные, все тайное и явное, – я буду месить их ладонями, пока не потечет прозрачнейшая, будто слеза, ярчайшая, исполненная величия и любви к каждому мигу несовершенной, суетной, друг мой, несовершенной и бесцельной, казалось бы, жизни…
Пока не сотворю эту примиряющую с горем скорбь и эту парящую над нею радость, пока не завладею твоей душой и не вдохну в твою грудь новое дыхание…
Ожидание
Ожидание. Ждать книги. Ребенка. Любви. Вдохновения. Вестей. А что, если продолжительность жизни измерять количеством ожиданий?
Истории
Я люблю истории, чужие, свои, любые.
Хорошо, когда упоение передается слушателю.
Нет ничего смешнее рассказчика, вещающего о чем-то в упоении и абсолютном одиночестве. Для хорошей истории нужны уши и глаза. Сидящего напротив.
Мавритания
Это тогда все было ясно.
Лето начиналось в последней четверти, а заканчивалось первого сентября. Оно было огромным, безразмерным, даже дождливое и ветреное, оно все равно было даром. Счастливым людям кажется, что все вокруг счастливы. С переменным успехом, но счастливы. Старики старятся себе потихоньку, без ропота и стенаний, родители приходят с работы во второй половине дня, и к этому времени суп должен быть съеден, уроки сделаны или как будто сделаны. Соседи ссорятся, мирятся, заглядывают посплетничать, поскандалить, одолжить соли или лука. В соседнем доме пожар, у Таньки отец напился и буянит, носится с табуретом по коридору, на завтра морфологический разбор и три задачи, и стих учить, стих перед сном, два раза прочесть и раз повторить, а как повторить, когда под подушкой книжка на самом интересном.