Алексей Синицын - Искусство скуки
– Твои слова давно застряли в твоём горле, они мертвы. Их нужно было выпускать на волю гораздо раньше. – Она не укоряет его, а просто констатирует факт, такой же очевидный, как тот, что вода из наклонённого кувшина может долго литься на землю. – А теперь, кто их вытащит оттуда?
– Значит, ты помогаешь открывать мне окно всякий раз, когда бьют часы, просто потому, что считаешь для себя неприличным оставить в жалкой и неловкой ситуации своего старого мужа?
– Я тебе уже говорила, что все слова сказаны, и теперь они могут только с той или иной степенью глупости и неуместности повторяться.
Да, когда же кончатся эти бессмысленные тарелки? – Думает он.
– Ты, в самом деле, так считаешь? Ты даже ни разу не спросила меня, зачем мне нужно дважды в сутки открывать это чёртово окно! – Он от переполнявших его чувств кашляет очень долго, надрывно, опершись на локоть. – Ты просто открываешь его, когда у меня не получается! – Кхе, кхе, кхе, – Ты ведь даже не знаешь, кхе, кхе, кхе… и не хочешь знать… кхе… зачем, кхе, кхе, а когда…
Она укладывает его на живот (на спине, когда задыхаешься лежать совершенно невозможно) и принимается своими сухими руками растирать его спину, добавляя немного аптекарского масла или камфорного спирта.
– Каждому человеку этот бой часов приносит что-то своё. Мне чужого не нужно. – Комната наполняется едким запахом, и она слегка морщится, продолжая своё занятие.
– А тогда воды набралось по колено, все думали, что мы пойдём ко дну, как этот, кхе, кхе… ну, этот…
– Я поняла, лежи спокойно.
– Но, ты же знаешь, что такое Боцман! – Он опять пытается привстать.
Ей опять приходится укладывать его на живот, и растирать, растирать его давно не похожую на человеческую кожу спину, чтобы он снова мог лезть к своему окну и глотать под бой городских часов странно пахнущий морской воздух, наполненный чьими-то безумными воспоминаниями, мечтами, или самой жизнью. Какое ей дело?
– Но, это ладно, чёрт бы с ним! Мне иногда, ох, самому хотелось утопить эту посудину, на которой одного триппера на квадратный метр было столько! Кхе, кхе…
– Да, лежи ты, лежи спокойно.
Он вроде как даже на минуту согласился, а потом снова начал.
– Мы шли под звёздами, которых ты не встретишь ни на одной звёздной карте, потому, что… – Он насторожился и затих, как будто услышал в доме постороннего, но это в очередной раз скрипнуло ревматическое пианино. В его голову вдруг пришла мысль. – Сыграй мне что-нибудь.
– Ты же знаешь, что оно давно уже совсем расстроилось, и на нём невозможно играть.
Но, он почувствовал, как голос её впервые за много лет смягчился, даже дрогнул.
– Ты сыграешь мне, женщина! На этой старой развал… на этом чудесном фортепиано, – поправился он и крякнул, на этот раз голос его пришёл в полный порядок и даже перестали слышаться сипы в груди – не будь я старый боцман!
Она на секунду замерла, перестав втирать в его давно задубевшую, почти, что деревянную спину камфорный спирт.
– Если ты утверждаешь, что все слова кончились, то ноты, ноты не могут кончиться никогда! – Нашёл он главный свой аргумент. – И это тебе, старая чертовка, в смысле, самая прекрасная женщина на Свете, из всех кого я знал, должно быть известно не хуже меня! Не сойти мне с этого места, пока ты, кхе, кху, кхе, акха…
Она поторопилась укрыть его одеялом, хотя процедура была не совсем закончена.
– Ну, я даже не знаю, я попробую… – смущаясь, как молодая курсистка сказала она, и её старушечье платье прямо как когда-то давным-давно становилось на глазах светло-зелёным, как молодая трава.
Пианино поначалу отчаянно сопротивлялось прикосновению старушечьих, сухих пальцев, взвизгивало и вскрикивало, как больной, не привыкший ещё доверять рукам нового доктора. Но, постепенно и по его гробоподобному телу разлилось тепло. Не возможно вечно мучиться, вечно испытывать боль, вот ведь в чём дело…
– Как хорошо ты играешь!
– Оно совсем не строит…
– Молчи! Ты просто играй, а я буду тебе рассказывать…
– О чём? – Она просто и искренне улыбнулась.
– Какая разница, ты просто играй.
… Когда вместе с боем часов врывается этот втер… Я знаю, ты не любишь… Она лезла по канату… И её ляжки сжимали его всё полотнее и плотнее, у неё были очень сильные ноги!
– Мне продолжать играть? – Растерянно спросила она, он явно бредил и всё путал.
– Да, если сможешь… Играй… У неё были сильные ляжки…
– Ты сказал: «ноги»!
– Правда? – Он и в самом деле не помнил. – Наверное, ноги.
И это всё, что ты хотел мне сказать?
– Мы пили потом горячий ром, ром нас научили подогревать англичане. Знаешь, горячий ром – это я тебе скажу!
– Это всё, что ты хотел мне сказать? – Она даже специально для этого сделала не предусмотренную никакими композиторскими замыслами паузу.
– Но, у неё правда были прекрасные ляжки, и она кончала на самой вершине каната, закидывая назад голову, и все знали, что эта чертовка всем нам назло кончает на канате, и смеётся над нами.
– Ну, хватит! – Она хлопнула крышкой пианино. – Вы всё всегда знаете, и так же тупо, бессмысленно смотрите на то, как кто-нибудь кончает с жизнью. – Она перестала играть и встала из-за пианино.
– Умоляю тебя, я ещё не рассказал… Играй…
Она нехотя вернулась и снова стала прикасаться к клавишам, разве, что уже с некоторой брезгливостью.
– Я ещё не рассказал тебе, того, что ты никогда не хотела услышать….
– Я это слышала много раз, ибо живу в этом городе, в отличие от тебя…
– Давай включим старый патефон, так нам обоим будет легче. Нет! Не надо! – Он пять тяжело задышал, как будто с каждым вдохом, ему приходилось делать тяжёлую боцманскую работу. – Ради всего святого, продолжай играть! Продолжай играть! Продолжай играть!
Он неистово кричал, а она, видя, что он не в себе, и что ему очень плохо, боялась встать из-за инструмента, потому, что он требовал играть. Из её сухих глаз впервые за много лет потекли слёзы.
Она увидела, что все его силы, были буквально за какую-то одну минуту израсходованы на какую-то чудовищную невероятную эмоцию или воспоминание, совершенно непозволительную в его старческом болезненном состоянии. Его тело подверглось такому крену над кроватью, а лицо налилось такой краснотой, что ей пришлось всё-таки бросить пианино и выравнивать его обратно в подобающее по всем правилам приличия положение покойника…
– Откуда это у тебя, Ульрика? – Первым делом спросил я.
Всё время, пока я читал, она внимательно наблюдала за мной, скрываясь за дымом своей курительной «свистульки».
– Но я так ничего и не понял! Допустим, действие происходит в 19 веке, я заметил, что щеголеватые мужчины, согласно тексту, ходят в цилиндрах, а женщины в чепцах. – Я с досадой указал на свиток, который только что прочёл. – Но, что это доказывает, что в указанное время против демонтажа часов с городской Ратуши выступал именно этот старик? Но, ведь старик умер! А часы по-прежнему бьют, и делают это методично вот уже более пятисот лет!
Ульрика загадочно молчала, а я тихо внутри себя бешенствовал, раздражаясь, то на свою глупость, то на её молчание. Наконец, она заговорила.
– Во-первых, старик, – она указала своей трубкой на свиток, – последние лет 15 своей жизни не выходил из дома, так что пропустил две, а может и все три процедуры голосования, проходившие в здании городского магистрата. Во-вторых, после его смерти это ещё 18 лет могла делать его жена, а потом, у них ведь была дочь, которая жила не с ними, а со своим мужем Олафом, но тоже здесь, в нашем городе. Я её знала лично. – Ульрика сказала это совсем просто и буднично (кофе ещё налить?). – Может, она… Откуда мне знать?
– Но ей-то, зачем это было нужно?! – Изумился я. – А до неё, а после неё?!
– Ты кое-чего не понимаешь Вернан. Наш маленький северный город – это небольшая модель всего огромного Мира.
Ульрика больше не смеялась над моей недогадливостью, а просто рассказывала мне, как устроен наш мир. Я чувствовал себя маленьким глупым мальчиком, ведь она была намного старше меня, да ещё к тому же и ведьмой.
– А мир устроен так, что в нём обязательно найдётся ровно один человек, который по каким-то причинам скажет «нет» рутине и обыденности настоящего, или сделает это для кого-то другого, не в силах смотреть на его страдания, боль и отчаяние. Запомни, Вернан, одного человека всегда достаточно, и он всегда, когда это нужно появляется в нашем мире, и именно в единственном числе, чтобы за облегчение чьего-то существования заплатить, иногда, своим ужасающим одиночеством.
Я ушёл от Ульрики в задумчивости, а потом, через пару дней, простившись со своим любимым каролингским камнем на песчаном берегу недалеко от стонущих сосен, и вовсе уехал из города. Я спускался по булыжной мостовой после полудня к железнодорожному вокзалу, и как раз в это время раздался первый удар боя городских часов. (Я был почти около самой Ратуши). Я и раньше слышал этот странный звук, в котором смешивался шум ветра с моря, звон колоколов, скрип старинных часовых механизмов, какие-то неясные голоса, видения и далёкая грустная музыка, лучше сотни рассказчиков повествующая сразу обо всём на свете. От обилия видений, запахов, звуков я чуть не упал в обморок прямо на булыжную мостовую. Вокруг меня шёл то ли снег, то ли дождь, но я оставался совершенно сухим, как будто на одну минуту, растянувшуюся на неопределённый срок, я попал в некий странный, загадочный мир, на который смотрел со стороны. Но, знаешь, среди всей этой музыки, шумов, голосов, воя ветра я вдруг явственно расслышал твой голос. Да, да, это был, несомненно, твой голос! Я его ни с каким другим не перепутаю. Помнишь, ты написала мне письмо? Я, наконец, прочёл его. Твой голос говорил мне слова из этого письма, адресованного мне. И это были почти те же самые слова, которые говорила мне Ульрика, рассказывая о нашем Мире: «А всё это произошло с нами по причине твоего отъезда. Я знаю, ты, вряд ли согласишься со мной и, наверное, будешь спорить. Это от того, что ты никогда не мог поверить в то, что от одного единственного человека в нашей жизни реально зависит всё. Понимаешь? Я говорю тебе не «может зависеть», а именно ЗАВИСИТ! От одного – всё».