Елена Крюкова - Царские врата
Вцепилась зубами в красно-синий перевитый шпагат пуповины.
Перегрызла ее, как зверь. «Как волчица».
– Погоди…
«Теперь надо перевязать. Крепко. Натуго перевязать».
Стащила с подушки наволочку. Снова рванула зубами. Льняная ткань треснула, подалась. Пальцы когтили, рвали белый чистый лен.
– Давай, солнышко… вот так…
Кровавый отросток заматывала, крепко затягивала. Мальчик широко разевал рот, глотал воздух.
Жахнул разрыв. Сакля сотряслась. Алена крепко прижала к себе ребенка.
Младенец припал, присосался к ее сладкой груди, и ей стало все равно, умрут они сейчас или чуть позже; где там смерть, а где жизнь – все перепуталось, все крутилось теперь вокруг нее с ребенком на руках, вокруг них двоих, и это они командовали миром, а не мир командовал ими. Все на свете было, существовало лишь для них. И поэтому смерть перестала быть. Отошла в тень. Она не исчезла; она просто стояла рядом и угрюмо глядела, как живая мать кормит живого ребенка и смеется от счастья.
А Мадина все лежала на полу, все лежала.
Алена, когда ребенок насытился, неумело завернула его в белые лоскутья от порванной наволочки. Мальчик закрыл глаза. Он уже спал. Быстро наелся, быстро уснул. Чудо.
А Мадина все лежала на полу.
Она осталась лежать на полу и тогда, когда утомленная родами Алена уснула рядом с новорожденным сыном своим.
Разрывы ухать перестали. И наступила в горах ночь.
И было утро.
Утром опять начался обстрел.
Снаряды ложились поодаль сакли Мадины, и Алена поняла: надо спешить. Медленно встала. Мальчик спал. Зима, надо его укутать хорошенько. Одеяло… теплую бы куртку найти…
Мадина все лежала на полу. Алена, морщась, присела рядом. Тронула за плечо.
– Эй… Мадина…
Не шевелилась.
Алена осторожно перевернула чеченку на спину. В ее груди засел осколок снаряда. Подцепив Мадину слабыми руками под мышки, Алена вытащила ее из сакли во двор. «Дальше двора я ее никуда не уволоку. Буду хоронить здесь».
Зажужжало над головой. Алена пригнулась, обняла голову руками. «Лопату… найду в сарае…»
Подошла к сараю. Толкнула дверь. Вспомнила их с Ренатом сарай, где они обнялись впервые.
Посреди двора стала копать яму. Три козы из-за железной сетки испуганно наблюдали, как комки мерзлой земли летят из-под лопаты в стороны. Алена обливалась потом. Подкашивались ноги. Копала и прислушивалась – не закричит ли мальчик в доме. Обманная тишина висела морозной дымкой. «Сейчас долбанут с новой силой! Торопись!»
Нажимала, надавливала ногой на наступ лопаты, вгоняла лезвие в твердую землю – глубже, глубже, пот по лбу, по спине тек рекой.
Комья земли, взмолотой взрывом, ударили ей в лицо. Она стерла грязь со щек. Бросила лопату. Подтащила к яме мертвую Мадину. Свалила в яму просто и грубо. Мадина упала вниз лицом.
– Прости, подруга…
Схватила лопату. Стала хоронить.
Снаряд лег вблизи. Обрушилась соседняя сакля. Стерлась в пыль, в белый порошок.
Алена бросила лопату. Ринулась в дом. Схватила младенца на руки. Он по-прежнему спал. Алена потолкала в рюкзак все, что с ходу хватали глаза и руки: банку тушенки, горбушку хлеба, кусок круглого козьего сыра, простыню окровавленную с кровати сдернула, да, воды надо взять с собой в дорогу, она захочет пить, без питья у нее не будет молока…
Все. Рюкзак – на плечи. Мальчика – на руки. Повязать платок, надвинуть на глаза.
– Спасемся, – выдавили губы. Руки крепче прижали ребенка.
Выскочила во двор. Побежала по улице, пригибалась, приседала – и опять бежала. Вперед. К белой, жестко-хрустальной гряде гор, там, на востоке.
Туда, где всходило солнце.
Пули справа. Пули слева. Воронки, пустые земляные кастрюли.
Мать с ребенком на руках бежит узкой козьей тропкой жизни посреди смерти.
Ее могли подстрелить тысячу раз. Никто не узнал бы, где и как она умерла. Пот заливал лицо, тек из-под платка на брови. Мальчик то визжал поросенком, то плакал жалобно, кряхтел.
Все смутно. Сквозь пелену. Сквозь густой – задохнешься – туман. Выбежала на блокпост, не понимая, что это – блокпост, и тем более не вникая – чей. Упала тяжело, грузно на камни, присоленные мелким крупитчатым снегом. Чьи-то руки приподняли ее, уже плывущую мимо жизни глазами и телом, потащили, понесли, – и она хлебным краем, отломанным куском сознанья, хваталась за родное: «Ребенок мой… сыночек… не отнимайте…» Ей ко рту прислонили что-то горячее, сладкое, обжигающее: пей, выпей. До дна. Она послушно пила до дна. Ее опять, уже осторожно, как хрустальную, несли куда-то, и потом прохладу простынок и пухлость подушки она ощутила под собой, и ощутила тепло и шевеленье ее ребенка рядом с ней; и, очнувшись, видя зимний, голубой и золотой, через льдистые узоры, свет в окне, и мирно спящего мальчика рядом с собой, она счастливо, облегченно заплакала, зарыдала тихо, и прошептала: неужели живы, неужели, не верю.
И ей все равно было, жива она или мертва, главное – жив был ее ребенок; и уже наплывал на нее из полутьмы комнаты, где стояла лишь кровать, где они с ребенком лежали, да нищая тумбочка, странный золотой свет, то ли из детства, то ли из непрожитой еще жизни, и любовь билась под ребрами вместо сердца, и медово мерцала в замерзшем окне солдатская миска оловянной Луны, – и тут она все поняла, все вспомнила – и закрыла лицо свое слабой рукой.
ДЕТСКИЕ СТИХИ АЛЕНЫУ меня будет много-много детишек,Как маленьких зайцев и маленьких мышек!Я буду кормить их картошкой с котлетками,Буду на дудочке гудеть,Буду всюду гулять с моими детками,Буду им громкие песенки петь.
СВЯТАЯ
левая створка Врат
ФРЕСКА СЕДЬМАЯ. ЗВЕЗДА
(изображение ярко горящей звезды на Вратах)
ЖИЗНЬ АЛЕНЫ И ИВАНА ПОСЛЕ ВОЙНЫДобирались из Чечни в Россию на перекладных. Где поездом – а поезда, пока состав по югу катил, все время останавливали, проверяли, и к Алене, беспаспортной, крепко придирались; где на попутках, Алена тянула руку, младенец, завернутый в одеяло, слабо попискивал, и шоферы, сжалившись, подсаживали молодую мамашку и денег не брали. Попался один шоферюга – грубый, жадный до женщин, хотел Алену изнасиловать – вроде как в уплату за проезд. Она сначала сделала вид, что согласилась: «Только не здесь, не в машине… пойдем вон туда, на опушечку!» Холодно же, буркнул он, но пошел, а ребенка где оставишь, спросил, в машине? «Нет, с собой возьму». Орать же будет, мешать, поморщился мужик. Когда до опушки дошли – Алена сына на землю осторожно положила, ловко мужику подножку сунула, хорошим приемом руку за спину выкрутила, на точку болевую надавила где надо. По шее крепко ребром ладони ударила. Пока оглушенный мужик лежал на земле, Алена подхватила с земли живой, пищащий сверток – и деру. Рюкзачок за плечами мотался.
Зима, зима, бег по стране – с юга на север. Комья черной земли. Придорожные кафе с вязкими пирожками и горячим гороховым супом. Телеграфные столбы. Голуби воркуют уже по-русски. Облака бешено мчатся в ледяном синем небе.
Когда добрались до родного города Алены, стоявшего на высоких холмах на берегу широкой холодной реки, она раскутала одеяльце на личике младенца и, поднимая его повыше, сказала:
– Вот, Ванечка, мы пришли. Я здесь родилась. Здесь будем жить.
Холодное небо обрушилось на них синим водопадом. Машины чиркали колесами по обледенелому асфальту, светофоры мигали. Река равнодушно пластала серебристо-жестяные, железные воды. Чугунный мост через реку торжественно зажег в их честь все фонари.
У Алены не было денег на автобус, и она пешком шла по бесконечному мосту.
О деньгах, заработанных ею снайперским ремеслом на войне – их ей хватило бы на всю оставшуюся жизнь, – она даже не вспоминала. Ей бы их не заплатил никто. И никогда.
О деньгах, на какие они будут жить, она не думала. Что думать о том, чего в помине нет? Будет день, будет и пища. Живы будем – не помрем.
Пока Алена стреляла в людей – умерли ее отец и мать. Бабушка Наташа, плача, дергая концы траурного платка, сбивчиво о чем-то рассказывала – Алена не слушала. Она столько видела смертей, что уход родителей она не осознала. Нет их – как и не было никогда. И все.
Даже воспоминания о них не приходили. Иногда, правда, снились сны: во снах они с матерью то варили варенье, то стирали белье в большом тазу.
Над кроватью Алена повесила большую фотографию отца, которую она сама когда-то сделала.
Они с Иваном поселились в молчаливой, печальной квартире. Иван стал расти, а Алена стала стареть.
Сначала она работала уборщицей в парикмахерской. Клиентки иногда косились на характерные, от стрельбы, Аленины мозоли на пальцах. Она, почуяв взгляд, прятала руки за спину. Подметала волосы в белом халате: «Я как медсестра». Ей нравилось смотреть на себя в огромные зеркала.
Однажды, когда никого не было в зале, она скорчила сама себе обезьянью рожу и приставила ладони к ушам. Белый халатик распахнулся, и в зеркале она увидела свой страшный шрам на груди, чуть пониже ключицы.