Инна Харитонова - Все могу (сборник)
– Молодец, сынок. Второго папашку сделал, – уж совсем скабрезно хвалила Ольга сына.
– Мам, так это же девочка, не мальчик.
– Вижу, что девочка. Так она на отца твоего похожа. Так ведь или не так?
– Так, – соглашался Боря, как всегда доверяя матери. Кроме веры в правоту матери, он сам точно знал, что люди немолодые, вроде родителей, лучше улавливают всякие семейные схожести и непохожести.
Кирочку о подобном никто не спрашивал. Только Таня подошла и на правах ровесницы и давно действующей матери как-то небрежно кинула: «Ты, Кирка, их не слушай. Ты сама потом увидишь, на кого Наташа похожа». Как раз этого Кира не хотела и боялась, но сказала Тане за совет «спасибо» и совершила второй шаг к безумству. Первый шаг, растянувшийся на девять месяцев ожидания родов, считался пройденным.
Третий и последний шажочек за Киру сделал Борис. Когда в порыве нежности, радости и отцовской заботы, прижимая дочь вместе с пеленками к себе, сказал: «Знаешь, Кир, я иногда порой не верю, что это наша с тобой дочь». Сказал это Боря из лучших побуждений (как говорят филологи, в комплиментарной форме) и тут же хотел добавить: «Спасибо тебе огромное, любимая моя», но замолчал, видя, как Кира бледнеет, округляет глаза и трясется.
– Плохо тебе, да? Что случилось? – Но Кира, и так не особо разговорчивая, не отвечала, замолчав с тех пор практически насовсем и открыв только рот в порыве словесного излияния много позже психиатру, которая психологическими и психиатрическими уловками разговорила-таки молодую пациентку.
Выслушав, врач взяла на себя то, что, в принципе, брать была не вправе. На пару с новым знанием она начала действовать, умоленная Кирой, что сохранит все в тайне. Сначала психиатр с сосредоточенным лицом сообщила Борису Степановичу, что супруга его переживает из-за того, что девочку ее в роддоме подменили. Хотя и смахивало все это на придуманную историю, Боря поверил, потому что психиаторша была серьезна, была врачом и к тому же единственным человеком, который добился от Киры хоть чего-то. Врач голосом намекала Борису, что, мол, блажь, скорее всего, но для пользы дела все же стоит провести ответные действия, посему надо сделать анализы, предъявить их Кире и навсегда успокоиться. Психиатр здорово рисковала, понимая, что, если отцом девочки окажется не Борис, дальнейших своих действий она даже предугадать не могла. Но интуиция, даже не врачебная, а женская, подсказывала ей, что все будет нормально.
Пока готовили результаты анализов, Кирочка пребывала в состоянии близком к критическому. Врач это видела и уже сама начинала бояться. Второй за историю Бориной семьи заговор двух женщин близился или к краху, или к торжеству. Борис, не улавливающий женских колебаний переживания, относился ко всему по-деловому. Надо – сделаем. О бреднях про подмену младенцев он даже не думал, понимая, что в той больнице, в которой рожала Кира, такого случиться не могло. Он верил роддому больше, чем случаю, верил так же, как верил в надежность швейцарских часов и давних компаньонов. Борис привык, что репутация, будь она деловой или медицинской, остается незыблемым гарантом всего.
Кирочке, врачу, а заодно и маленькой Наташе повезло точно так же, как когда-то Фиме и Ольге, за исключением того, что последняя парочка добивалась сокрытия фактов, а первая троица искала справедливого подтверждения. Из всех троих, как ни странно, больше всего законному, во второй раз признанному отцовству про себя неистово обрадовалась психиатр. Кира тоже ликовала, но в ступоре, онемев от нечаянного счастья. Борис с этими хлопотами потерял половину важного дня и радостей с ликованием не заметил вовсе.
Психиатр сознавала, что хоть Кира и вернулась из психического плена, ей еще очень многое надо научиться делать заново. Ей надо суметь со второй попытки полюбить дочь, вернуться всей собой в семью и супружескую постель… Для всего этого требовались время и длительная терапия, но успех был почти прогнозируемым.
13
– Нет, ты послушай, я тебе расскажу, – уговаривал Степан Кузьмич старшую внучку Лизочку. Девочка крутилась у него в ногах, показывая, как катает куклу в тапочке.
– Нет, это ты посмотри. Аня едет в ма-га-зин покупать ке-ро-син. – У нее получалось «хелосин».
– Ты хоть знаешь, что такое керосин?
– Нет, я знаю, что такое Аня.
– Не что такое, а кто такая.
– Аня моя подружка. Она уже большая. У нее уже здесь выросло, – Лиза показала на грудь, – и здесь, – похлопала себя по попе.
– Послушай лучше меня. Мы сейчас с тобой пойдем, ляжем, ты будешь лежать, а я буду тебе рассказывать.
– Не буду спать! – тут же ором отзывалась Лиза.
– Не будешь, не будешь, просто полежишь, послушаешь с открытыми глазами.
Степан все никак не мог уложить девочку спать, чтобы пойти заниматься своими техническими делами. Первый раз остался с ребенком один и так оплошал по части уговоров. Ольга бы быстро уложила Лизу, но ее не было. Вместе с Таней и Пашей уехали они в театр. Как всегда, говорил Степан жене: «Страсть к «живым картинкам» у городских в явном почете». Единственное, чего не мог он понять, – как удалось женщинам затащить в храм искусств Павлика.
– Пойдем, деда, полежу, – сдалась Лиза, протянув руку.
«Такая же, как Паша, будет, бесхарактерная», – подумал Степан. Что-то еще сообразил и оправдательно додумал: «Она девочка, ей можно».
– Слушай вот, раз заботу мне задала. Был я маленький, был у меня жеребенок.
Степан отвлекся, Лиза ждала. Повернулась к деду, а тот уже что-то читал на листке с множеством квадратиков и кружочков.
– Деда, ты что?
– А! Жеребенок. Хороший такой был, вернее, она. Лошадь. Очень умная была лошадь. Я иду полем, и она там же. Меня увидит, ко мне быстрей, ласковая была очень. Но только со мной. С другими ни-ни.
– Ни что?
– Ничего…
Степан Кузьмич рассказывал, вспоминая, потому смотрел на внучку, а видел заброшенный родительский дом, давно проданный дальним родственникам, но так и не поменявшийся в лучшую, благоустроенную сторону. Печалился Степан, когда неизменно по весне наезжал в родные места, навещал могилки родителей и останавливался в своем, но чужом уже доме. Казалось, никакие политические события, природные катаклизмы и прочие разности, влияющие на развитие цивилизации, так и не коснулись тех мест.
На кладбище Степан ходил за десять километров, через две деревни, и, как в детстве, идя, прислушивался, приглядывался: боялся волков. Набирал дорогой цветы – бледные лютики, малоцветные медуницы и быстро сникающую куриную слепоту. Вместе с выдернутой травой, не по времени года сухой и будто бы уже отжившей, выходил в конце его поклонного пути целый букет, тяжелый, но неосновательный, разделенный потом на три неравные части для матери, отца и умершей в войну от тифа малолетней сестренки Катеньки. Как ни старался Степан, никак не получалось у него делить поровну. Цветы путались с травой, цеплялись листьями, стеблями, и из большого веника на могилки ложилось по три неравноценных пучка, которые тут же, не успев дождаться, когда Степан докрасит оградку и выполет ненужную траву, вяли и разносились ветром, возвращаясь в поля, леса, к земле…
«Ведь когда-то, – думал Степан на обратном пути, – весь дом тонул в красках соцветий». Даже темной избы не было видно за многочисленными клумбами. Мать любила цветы и любила дом в цветах и никогда не жалела на них сил. После прополок, вспашек, высадки, когда соседки укладывались спать или, развалившись на скамейках, плевались семечками, Степина мать склонялась в вечернем низком поклоне над маленькой и несерьезной землей клумб. Именно от этого, от отказа на отдых и насмешек практичных товарок, вырастали ее цветы всегда большими, сильными, с мощными стеблями и громадными бутонами.
Деревенские сперва думали, что растит цветы она на продажу, завидовали. Потом, поняв, что на базаре ни один из даров Флоры так и объявился, сочли ее глумной бабой. А на майские ходили возле забора представители комитета ветеранов, высматривая на подарок героям войны нарциссы с тюльпанами. С зарей лета, к выпускным экзаменам, любовались на волны розовых, малиновых и поздних белых пионов. Потом ждали дух жасмина и карнавальную россыпь рыжей календулы, цветных и садовых ромашек, небесных незабудок и мрачных анютиных глазок. В августе, когда готовили потихоньку детей в школу, заглядывались на гладиолусы – единственные не прирученные хозяйкой цветы, и на традиционные астры, пушистые и острые, из года в год одинаково высокие и ровные, с непокривленными, как у большинства рыночных торговок, стеблями.
Тогда-то и приходили бабы до их дома и просили к первому сентября срезать троечку, а еще лучше пяток астрочек. Мать посылала к клумбам Степу, который уже понимал, какой цветок надо взять, чтобы потом лысо не было да букет вышел нарядный. Просящие благодарили мальца, сыпали в карман сухих яблок и груш. Иные кланялись сразу хозяйке, обещая «подмогнуть на свекле и на моркве». Потом помогали охотно, прибавив к своим еще и соседские грядки. Убирали к осени дружно. Мужики с отцом – картошку, бабы с детьми – цветные корнеплоды. Отсюда было ясно, что не такая уж Степина родительница и глумная. В школу цветы дает, на свадьбу и всякий колхозный праздник не жалеет, а выходят ей один только почет и уважение за доброту и выращенную красоту, вроде бы неуместную в деревенской жизни, напрочь лишенной романтики. Только вот куда подевались те соседи и их колхоз? И где теперь клумбы, взамен которых плотно и жадно выросли грядки с табаком, хреном и мятной травой мелиссой.