Виктория Токарева - Можно и нельзя (сборник)
Бедная Мадлен. Она познала двойное предательство: души и тела. Не от этой ли стадии нуль отшатнулся Мориска в мистическом страхе? На него повеяло холодом. Он захотел тепла. Жары. Отсюда – Эфиопия.
Я подняла на нее глаза. Захотелось сказать ей что-то приятное.
– Ты выглядишь, как дочь Мориса. Как тебе удается сохранить форму?
– Аттансьон, – мрачно ответила Мадлен.
Я поняла: мало ест.
– У него другая, – вдруг сказала Мадлен. – Отре фамм.
Видимо, между нами возникла та степень близости, которая позволила ей открыться незнакомому человеку. А может быть, она знала, что я завтра уезжаю и увезу ее тайны с собой. И с концами.
– Но! – не поверила я и вытаращила глаза, как на флоксы.
– Да! – крикнула, как выстрелила, Мадлен. – Ей двадцать пять лет!
Она потрясла двумя руками с растопыренными пальцами. На одной руке она подогнула три пальца, осталось два: большой и указательный. А другая рука – полная пятерня. Это означало двадцать пять лет.
Я догадалась: речь идет об Этиопе. Мадлен произнесла гневный монолог, из которого я поняла полтора слова: но пардоне. Я догадалась: она не собирается прощать. Я покорно выслушала и сказала:
– Глупости. Ступидите. Ты все выдумываешь. Он тебя обожает. Я это видела своими глазами.
– Что ты видела? – не поняла Мадлен.
– Как он на тебя смотрит. Он тебя любит.
Мадлен посмотрела на меня долгим взглядом.
– Любит, – еще раз повторила я и добавила: – Страстно…
Меня никто не уполномочивал на эту ложь во спасение. Но я в этот момент искренне верила в свои слова и потому не врала.
Мадлен смотрела с пристальным вниманием. Моя вера проникала в нее. Так смотрит раковый больной на врача, который обещает ему вечную жизнь.
Вечером состоялся прощальный ужин. Мы сидели в ресторане – том же самом, что и в первый раз. Нас было трое: Морис, я и Анестези. Мадлен уехала на дачу. У нее заболел сиреневый флокс.
Мы сидели втроем – все как в первый раз, и все по-другому. Я – вамп, Морис – постаревший Ив Монтан, Анестези – секс-бомба с часовым механизмом. В ней все щелкает от бешенства.
– Ты ее видела? – тихо, заговорщически спросила она.
– Кого? – притворяюсь я.
– Знаешь кого. Соньку.
Я молчу, тяну резину.
– Какая она?
– Ты лучше, – нахожусь я.
– Чем?
– Привычнее глазу.
– Молодая?
Я вспоминаю растопыренные пальцы Мадлен и говорю:
– Двадцать пять лет.
В двадцать пять лет солнце стоит в зените и светит в макушку. Морис тесно прижимается к Этиопе, и они оба оказываются под ее солнцем. Ее света хватает обоим.
– Червивый гриб! – с ненавистью прошипела Настя.
Я поняла, что ее раздирает ревность. Она не хотела приватизировать Мориса, но и не хотела его отдавать. Настя хотела щелкать хлыстом, как укротительница львов, и чтобы все звери сидели на тумбах. Каждый на своей.
Морис соскочил. Тумба пуста. Насте кажется, что эта тумба была самой главной. Вернее, этот лев.
– Я могу остаться у тебя ночевать? – спросила Настя.
Она хотела реванша. Она вступала с Этиопой в прямой бой.
Морис промолчал. Это означало, что время Анестези ушло.
Подошел официант. То же кружение рук над столом.
– Когда у тебя самолет? – спросила Настя, глядя на меня невидящим взором.
Я – это единственное, что связывает ее с Морисом.
– Я ее провожу, – сказал Морис.
Анестези резко встала и подошла к гардеробу.
Морис отправился следом. Он считал себя обязанным подать ей пальто.
Потом вернулся. Молчал. Как поется в песне, «расставанье – маленькая смерть». Он немножко умер. В нем умерла та часть, которая называлась «Анестези».
Официант разлил вино. Мы выпили, молча.
– Я хочу поменять участь, – сказал Морис. – Я хочу успеть прожить еще одну жизнь. Но у нас с Софи большая разница в возрасте.
– У вас нет никакой разницы, – отозвалась я.
Морис смотрел на меня всасывающим взглядом.
– Я старше ее почти на сорок лет. Я уже старый.
– Ты не старый.
– Ты правда так думаешь?
– Не думаю, а так и есть, – убежденно сказала я. – Разве может быть старым влюбленный человек? Старый тот, кто ничего не хочет.
– Я тоже так чувствую, – сознался Морис. – Поэтому я хочу себе разрешить. Еще не поздно. А?
– В самый раз, – говорю я. – Раньше было бы рано. Раньше ты бы не оценил.
Его глаза загораются блеском правоты, СО-понимания.
Теперь я поняла, для чего приехала в Париж. Я приехала сказать Морису, что он молод, а Мадлен – что она любима.
Я это сказала, и теперь можно уезжать.
Мы покинули ресторан и медленно пошли пешком.
Вокруг нас на все четыре стороны простирался Париж. Светилась Эйфелева башня – легкая и прозрачная, как мираж. Толпа парижан устремлялась куда-то весело и беззаботно, без «да» и «нет». В обнимку с «может быть». Рядом шел Мориска, и мне казалось, что я знаю его всегда. Он сложил в меня свои тайны, как бросил в пруд.
Мы говорим на разных языках, а молчим на одном. И нам все ясно.
– Почему у меня никогда не было такой, как ты? – вдруг спросил он.
– Такой, как я, больше нет. Поэтому.
На другой день Морис отвез меня в аэропорт. На синем «ягуаре».
Чемодан мой так и не нашелся, но пообещали, что найдут обязательно. Я как-то уже примирилась с его отсутствием. В конце концов, я обрела новое платье и новое лицо в стиле вамп. Разве это не стоит одного чемодана?
Я ушла в пограничную зону, а Морис остался и грустно смотрел мне вслед.
Я обернулась, встретилась с ним глазами и подумала: какой-нибудь верующий старик из русской деревни в душных портках живет в большей гармонии с миром и с собой, чем Мориска в длинном бежевом плаще и клетчатой кепочке. Потому что даже за очень большие деньги нельзя объять необъятное.
До свидания, Мориска. Будь счастлив, если знаешь как… Я тебя забуду, как ураган «Оскар». Я не забуду тебя никогда…
Прошло четыре месяца.
Мой чемодан нашелся. За это время он побывал в Варшаве и в Бомбее. Привезла чемодан Анестези. Волокла тяжесть, бедная…
Она появилась у меня в один прекрасный день, ближе к вечеру. На ней было норковое манто с капюшоном.
На уровне колена красовалась рваная дыра величиной с блюдце.
– Что это? – спросила я.
– Бобка выгрыз.
– Бобка – это любовник?
– Щенок. Голодный был, – объяснила Анестези.
– А где ты его взяла?
– На лестнице.
Анестези подобрала щенка, но забыла покормить, и он поужинал ее шубой. Анестези была рассеянной.
– Раздевайся, – предложила я. – Я тебя покормлю.
По моей квартире плавали запахи томленного в духовке мяса, разносились звуки семьи: обрывки телефонных переговоров, удары тяжелой струи воды в ванной комнате.
– Не могу, – отказалась Анестези. – Внизу ждет машина. Я на минуту.
Моя переводчица была далека от звуков и запахов чужой семьи. У нее были свои задачи и устремления.
– Как Морис? – спросила я.
– Мориска ушел к Соньке. Мадленка раздела его с головы до ног. Кто виноват, тот и платит.
Анестези что-то вспомнила и полезла в свою сумку на длинном ремне.
– Ужас… – проговорила она. – Я забыла свою записную книжку.
– А что теперь?
– Теперь у меня ни одного телефона.
– Я про Мориса…
– А… – спохватилась Анестези. – Он вернулся обратно. К Мадленке.
– Из-за денег?
– Из-за всего вместе. Он понял, что ему уже трудно все повторить: дом, дачу, капитал. Здоровье не то.
– Значит, из-за денег?
– Да нет. Все сначала уже не начнешь… Это только кажется…
– А ты откуда знаешь? – спросила я.
– Значит, знаю, раз говорю. – Анестези перестала рыться в своей сумке и посмотрела мне в глаза. – Надо долюбить старое. Долюбить то, что дано, а не начинать новое.
Я хотела спросить про мужа, но, в сущности, она мне все сказала.
– Можно от тебя позвонить? – спросила Анестези.
Я принесла ей телефон. Она стала набирать один номер за другим, спрашивать: не забыла ли она записную книжку – черную, толстую, в кожаном переплете.
Я представила себе Мориса и Мадлен за обеденным столом. Они едят и слегка переругиваются. И молча идут в свой закат, взявшись за руки и поддерживая друг друга.
А черная звезда Софи куда-то летит в самолете, и кто-то снимает ей багаж с движущейся ленты.