Борис Евсеев - Площадь Революции. Книга зимы (сборник)
Или, как Евстигней, – в Тамбов?
Только нет, шалишь. Никакой музыки после взрыва не выйдет. Человек-то после взрыва воскреснуть еще может. Но только уже без музыки. И пока человек этот до настоящей музыки опять доберется – столетия пройдут… Вот и получается: отвержение музыки и слов ее организующих и в ней зашифрованных – и есть настоящий террор!
Ты присмотрись-ка, Воля Васильевна, как след к Евстигнею: он ведь предпочел со свету сгинуть, лишь бы не навредить никому. Никакими «обличениями» заниматься не стал. (Не искусство-с!) Никакую личность взрывному террору слов – подвергать не захотел. За то и свели его Сучьи Сыны в могилу…
Не людей на станции, а Сынов этих Сучьих рвануть бы! Время-то как раз подходящее…»
«Время? Время!»
Глянув на часы, она мелко, как в диком болезненном танце, затряслась: сперва заходили ходуном плечи, руки, потом на секунду подогнулись колени, вслед за ними задрожало, кривясь на один бок, лицо. Так не трясло ее ни в Пустом Рождестве, ни на даче у Демыча.
23.00Последняя минута. Шестьдесят ударов.
– Ладно, – вскрикнула Воля негромко, и рука потянулась к взрывателю. – Кожа за кожу! Зуб за зуб!
И тогда, словам ее вослед, встал, о словах этих горестно сожалея, встал меж двух тяжелящих сердце и взор метроарок, встал невдалеке от бронзовых скульптур и как бы вместо них, встал, превышая скульптуры ростом и превосходя их теплом и трепетом тела, – некто слабо видимый, едва воплощенный.
«Иов, Йов!» – оборвалась гулким, далеким эхом на миг приостановившая бег Волина кровь.
Плохо обритый, с островками волос и парши на голове, неравнобородый, в разодранной ризе, почти нагой, гноеглазый, с крупно шевелящимися под тонкой кожей червями, израненный незаживающими укусами комарья и слепней по животу, – стоял он на «Площади Революции».
Он дрожал и останавливал как умел крупную дрожь.
Потом неожиданно (вместе с остатками ризы) потянул через голову – свою обремененную язвами и струпьями, свою тяжкую и нежную, издавшую при сдирании слабый терзающий треск, а на просвет схожую с хорошо раскатанным тестом – кожу.
Вмиг став кровоточащим куском мяса, он эту сладкобожескую, а вовсе не выдуманную военными хитрованами кожу, вместе с остатками выцветшей на солнце ризы, протянул не верящей тому, что видит, Воле…
Она осторожно прикоснулась к коже Иова ноготком среднего пальца и сразу же закрыла глаза, чтобы не видеть, как рассеивается, как исчезает грозное и сладостное виденье.
Тут же увиделось ей другое: вся ранне-зимняя топография Москвы, выстланная тонкой кожей, – в струпушках, язвах, порезах, черноточиях, – натянулась вдруг перед нею, подобно коже Иова. Эта декабрьская кожа ждала обильного снежного покрова и ждала отдохновения. Серо-белая, натянутая на грязноватый асфальт, облегающая тумбы афиш и невысокие бордюры, она – словно защита от дьявольских осенних гонок и крутых наездов – взрагивала, прокалывалась и дырявилась, грозя окончательно разодраться на мелкие лоскуты.
И не было в тот час – расшвырявший свои секунды по краям бесконечности – ничего милей и нужней такой вот зимней кожи!
«Площадь Революции»: Иов и Воля
«Невидимый мужик», с приключениями и не враз добравшийся до Москвы, с тихо стрекочущей лестницы уже видел Волю. До нее оставалось метров сорок-пятьдесят. Восстановив перед внутренним взором только что выхваченные изо всей суматохи метрошные часы, он еще раз сопоставил показанное ими время с синенькой Волиной формой, с красным картузом и понял окончательно: «Сегодня… Сейчас!»
Как грязноватый ком морозного пара, распугивая обалдело зыркающих по сторонам пассажиров, получающих здоровенные оплеухи и тычки неизвестно откуда и поэтому не знающих, кого за это по-собачьи облаять, – ринулся он по эскалатору вниз.
Никакого особого расчета не было. Была мысль: укрыв Волю частью своей обрызганной «военной» красочкой деревенской кофты – «тоже мне человек-невидимка нашелся!» – затолкать ее в угол перрона, освободить от «навесок», про которые когда-то толковал Демыч.
«Нет, Демыч, шалишь! Из твоего взрыва – Вселенную не создашь. И не воскресишь никого. Великий Закон Взрыва – не для твоего ума!.. Как же… Как Волю от груза освободить? Ну ты же физик, химик! Сообразишь, как…»
Тут случилось неожиданное: Воля развернулась и пошла назад.
«Не успеть! Не успею!..»
23 ч. 00 мин. 25 сек.Шла последняя минута. По истечении ее или взрыв, или…
Она проходила как раз рядом со спуском на «Театральную». Народу почти не было, поездов ни с той, ни с другой стороны – тоже. Вдруг – слабо-прощальным аккордом долетела из перехода музыка. Играл все тот же – это Воля определила сразу – не раз слышанный оркестр уличных музыкантов.
«В метро перебрались… Ну да, конечно. Здесь пальцы не мерзнут, инструменты не портятся».
Прозвучало еще несколько тактов, Воля ахнула.
Оркестр играл кусок из музыки Фомина. Музыку русского Моцарта нельзя было спутать ни с чьей другой.
«Ух гиганты, ух молодцы! Кто это их только на ум наставил?»
С силой отодрав себя от музыки, она в последний раз озирнулась.
Шайка Козлобородьки все еще тусовалась в конце зала.
Ни Демыча, ни Аблесима нигде видно не было.
Милиция и метрослужащие – как и обещал собака-Демыч – шикарно отсутствовали. Зато задрожал вдруг перед глазами какой-то вихрь не вихрь, жадно-раскосый и горячий метрошный дух – задрожал.
«Все, конец!»
Перед косвенным взором мелькнули:
Козлобородько, часть его шайки…
Натанчик бледный…
Девица Иннокентия с Клодюнчиком…
Прикрывшиеся плащом двое влюбленных в конце зала…
«Ну, пора!» – решила Воля.
Резко развернувшись, она сделала несколько шагов назад, схватила лежавшую рядом с привалившимся к бронзовой статуе и заснувшим в метро провинциалом скинутую – было жарко – кожаную куртку с меховым воротником. Выбирая место – «народу никого почти» – уронила она меховую куртку себе в ноги. «Плащ, всю одежду – все к черту! Куртка что надо – прикроет!»
Неслыханный восторг распирал ее. Тут же стала она резво скидывать на мраморный пол куртку на резиночках, метростроевскую юбку, белье…
Вдруг (именно в миг срывания одежды) не столько увидела, сколько почувствовала: Иов еще здесь! Словно радуясь тому, что отдал содранную кожу первой попавшейся бабе, он издалека поглаживает ее плечо согнутым и раскровененным, но ничуть не пугающим пальцем, дышит смутно и на грудь ее смотрит умилительно…
Иов Праведных
Старец Иов, не помнящий родных и друзей, забывший национальную гордость и былую партийную принадлежность, жил в Москве. И было жизни его – ровно 90 лет.
Набирая в себя, как подземного воздуху, последних сил, оттирая чуть примороженные щеки и едва переступая узластыми верблюжьими, с голыми щиколотками ногами, стоял он на строившейся его собственным радением станции. Он думал о богатстве и бедности, о вечности и печали. И еще вспоминал он начало своей жизни.
Вспоминал детприемник 1919 года и вспоминал, что нашли его в мусорной куче. Он не знал своего имени и не мог назвать своих родителей. Поэтому в детприемнике ему дали имя Иов. По отчеству же он стал Алегукович – так звали начальника, – а по фамилии Праведных – так подсказало чутье тайно верующей воспитательнице.
Пролетарскую юность он вспоминал с отвращением, однако вспоминал легко, без труда. А вот дальнейшее существование представлялась ему тяжко-замедленно, хотя было сладким и многообильным: женщинами и девушками, вином и виноградом, инжиром и другими прекрасными и наилучшими плодами жизни.
Было так: после тридцати лет жизни Иов захотел стать богатым и стал им. Над его фамилией – не соответствовавшей устремлениям – посмеивались. Однако (лишь чуть приоткрываемый) внешний достаток чтили крепко.
Богатым Иова сделал Сталин. Тиран дал квартиру в высотке, дачу в Троице-Лыкове. Он же три раза подряд присуждал Иову Сталинские премии «за успехи в области машиностроения и легкой промышленности». Не развеяли богатства Иова и новые времена: времена Хрущева и Андропова. Хотя и Хрущев, и Андропов его не жаловали – упекали в Сибирь. Но Иов Праведных, возвращаясь из мест не столь отдаленных, своих мучителей не поносил и не хулил, а всемерно одобрял и даже по-своему любил.
Ну а при Брежневе и Горбаче он разошелся всласть, прибавив к прочему своему богатству еще две подпольные текстильные фабрики, нескольких тайных одноокошечных меняльных контор и крупную плантацию выращиваемой якобы для нужд медицины индийской конопли на Ставрополье.
И вдруг Иов Праведных богатым быть перестал.