Вацлав Михальский - Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Адам – первый человек. Первая книга рассказов. Рассказы. Статьи
Джигит было полное имя пса. Пастух Алимхан звал своего помощника Джиг, а я еще короче – Джи!
Джи был рослый пес, не ниже 70 сантиметров в плече, а может, и того выше. Его длинное тело на толстых лапах дышало мощью, даже когда он дремал, а дремал он всегда. Да, да, на вид Джи был очень флегматичный, казалось, всегда дремал, но видел, слышал, чуял все и в любую секунду был готов к действию, которое ничего хорошего не сулило его противникам. Голова у пса была большая, широкая, с заметной бороздой посередине лба – к носу. Нос тоже широкий с большими черными ноздрями. Хотя Джи был давно не молод, у него сохранились мощные, чистые, плотно подогнанные один к другому белые зубы – предмет моей белой зависти.
Среди прочих богатств я обладал треугольным осколком зеркала, усеянным с лицевой стороны черными точками, оттого что амальгама на обратной стороне сильно потерлась. Хоть и в крапинках, но все равно зеркальце было очень хорошее – я далеко-далеко пускал им солнечных зайчиков и завистливо сравнивал перед этим осколком зеркала свои щербатые зубы с белыми, чистыми зубами Джи.
Я разжимал опрятно сухие черные губы пса и сам тут же скалился в зеркальце: сравнивал свои два серых верхних и два серых нижних молочных зуба, сравнивал и очень надеялся, что когда у меня наконец вырастут настоящие новые зубы, то они будут такие же белые и крепкие, как у Джи. Даже пастух Алимхан удивлялся тому, что пес покорно сносит мои выходки. А я не удивлялся, я понимал, что Джи понимает: хорошие зубы нужны не только собакам, но и людям. С тех пор как Джи стал меня уважать и отличать среди прочих, я отвечал ему полной взаимностью. Мы часто болтали с ним в тени коровника о том о сем. Как правило, это происходило или во время вечерней дойки, или во время утренней – до того, как Алимхан выгонял стадо на выпас, или после того, как он его пригонял. Весь день Джи был на работе – под синей горой. Да и у меня дел хватало – или глину на саманы месить, или зайчиков пускать, или отыскивать на виноградниках успевшие созреть гроздья и есть их до отвала, да и еще десятки других больших и маленьких дел было у меня.
Вот чем я больше никогда не занимался, так это не надувал лягушек через соломинку и не подбрасывал их потом как можно выше, чтобы они шмякнулись белым, нежным, раздутым пузом о твердую землю и подпрыгнули, как мячик, или сразу разлетелись на куски. Я помнил теперь, что в минуту опасности тысячи лягушек по берегам нашей канавы дружно выступили на моей стороне. Я был благодарен лягушкам за наш воинский союз и больше никогда не обижал их сам, да и защищал от других, даже от ужей и змей-медянок. Конечно, я полюбил лягушек не до такой степени, чтобы мне захотелось их съесть, как это делают французы, но полюбил крепко и верно. На каждого маленького лягушонка я смотрел теперь с дружеским участием.
А что касается Джи, то ему нравились наши разговоры, во всю жизнь его никто этим не баловал. Чабаны – народ суровый и молчаливый, а дояркам всегда некогда, или они хохочут между собой. Да и что понимают молоденькие доярки в мужских беседах?
Джи родился высоко в горах, на летних пастбищах, на окраине большого альпийского луга, где для наголодавшихся за зиму овец росли такие желанные травы, как зеленая овсяница, розовый клевер, серый астрагал, голубая скабиоза, синие генцианы. После зимовки на Черных землях, где каждая травинка доставалась с трудом, после тяжелого перехода в сотни километров, все выше и выше в горы, исхудавшие, обессиленные овцы попадали на летних пастбищах прямо в рай и день ото дня прибавляли в весе, нагуливали к новой зиме курдючный жир, радовались жизни.
Здесь, на окраине многоцветного альпийского луга, под скалой, подернутой с северной стороны голубовато-серым лишайником, под скалой, укрывающей ночью от холодного ветра, дующего с высоких, заснеженных гор, а днем спасающей от жгучих лучей высокогорного солнца, и родился Джи. Он появился на белый свет третьим, а потом родилась сестричка и еще один – четвертый братик. Джи был хорош собой и крепок от рождения, но пока что его дальнейшая судьба все-таки еще не была решена. По обычаю, на первые восемь дней оставляли всех щенков, во-первых, для того, чтобы они рассосали мать, а во-вторых, потому что на восьмой день их щенячьей жизни уже безошибочно видно, кто крепче и здоровее, а кого можно отбраковать и отправить в мир иной. Почему не оставляют всех щенков? А потому, чтобы тем, кому выпадет доля жить, досталось побольше материнского молока из сосцов, хорошо раздоенных всей оравой. Кстати сказать, собачье молоко гораздо жирнее и богаче белками не только коровьего, но даже и козьего. А собачье молозиво обладает настолько сильными антибактериальными свойствами, что устойчиво предохраняет щенка от всякой заразы первые два месяца жизни, до той поры, пока он сам достаточно окрепнет и будет способен противостоять болезням лично – один на один.
За первые восемь дней Джи успел показать себя – явно прибавил в весе. Его и еще двух его братьев чабан оставил на белом свете, а их сестренку и четвертого братика не оставил. Так поступил чабан не от жестокого сердца, а только для того, чтобы Джи и двум его счастливым братикам досталось побольше материнского молока и заботы, чтобы выросли они здоровыми, сильными псами, попечению которых можно доверить большую отару овец. Все три брата прожили на летних пастбищах до двух лет, а потом их отправили в первый перегон на зимние пастбища. К тому времени они многое знали и многое умели, хотя главные испытания ждали их впереди. В горах Джи обрезали уши и обрубили хвост. Пастух Алимхан сказал мне, что уши обрезали для того, чтобы в драке волк не мог за них ухватить, а хвост обрубили потому, что если бы у Джи оставался его пушистый хвост, то зимой он бы прикрывал им нос от холода и мог вовремя не учуять опасность. Я понимал, что в словах Алимхана, наверное, есть правда, но все равно мне было очень жаль и ушей, и хвоста моего Джи.
На сухой желтой соломе, под сенью коровника, где густо пахло свежим навозом и парным молоком, под звучное увяканье молочных струй о стенки подойников мы любили поговорить с Джи. Я болтал моим языком без костей, а Джи разговаривал глазами. Не очень большими, чуть-чуть миндалевидными глазами редкого для собак серо-зеленого цвета. У меня тоже глаза были серо-зеленые, так что мы с Джи понимали друг друга с полуслова. В обычное время выражение глаз у Джи, как и у всей его породы охранных собак, бывало злое, а во время наших разговоров эти злинки гасли, и вместо них вспыхивали очень добрые, очень умные, все понимающие искорки, мелькание которых я читал как мысли моего Джи. Дураки те, которые говорят, что собаки не разговаривают. Разговаривают, и еще как! Мы говорили и о зимних пастбищах на Черных землях, и о горах, и об овцах, и о доярках (совсем чуть-чуть), но главное – о войне. К тому времени Большая война, так и не накатившись железом и кровью на наши места, отодвинулась далеко на Запад, но все еще шла. Война отступила, но мы хорошо помнили ее смрадное дыхание, помнили, как многие дни летали над нами, будто черные птицы, большие черные хлопья сажи – это под Грозным горела нефть в противотанковых рвах, горела день за днем, неделю за неделей. Кто придумал залить противотанковые рвы нефтью и поджечь, неизвестно и до сих пор – в XXI веке. Но танковые колонны Манштейна остановились перед стеной огня, не прошли дорогой Александра Македонского на Дербент, а повернули на Сталинград, хотя до Баку, до большой нефти, оставалось меньше трех танковых переходов.
Я мечтал убежать на войну и просил Джи сделать это вместе со мной. Но он не мог оставить своего хозяина, пастуха Алимхана, с его коровами. А я был готов бросить все, даже моего любимого деда Адама, – я очень боялся, что война закончится без меня. Пастух Алимхан тоже мечтал о фронте и мечтал стрелять не бичом, а из настоящей винтовки, по настоящим врагам нашей Родины.
Мой дед Адам сказал, что скоро Алимхана женят, потому что женихов в ауле совсем нет. И хотя Алимхану всего шестнадцать, но его решено женить: уже год, как в ауле не было ни одного новорожденного, а так нельзя. Я не очень понимал связь между будущей женитьбой моего друга Алимхана и новорожденными, но все-таки полюбопытствовал:
– А кто его невеста?
– Кто, кто, – пробурчал дед, – ты что, слепой? Все знают. Зейнаб.
– А-а, – вспомнил я миловидную худенькую Зейнаб с сияющими черными глазами. – Она самая веселая доярка и красиво поет.
– Да, красивая девочка, – печально подтвердил мой дед Адам.
Вечером мы поговорили с дедом о Зейнаб, а на следующее утро Алимхан с его беспощадным взглядом серо-водянистых глаз из-под армейской фуражки с красной звездой не пришел выгонять стадо. Не пришел, и все… как в воду канул.
Глубокой осенью получили в ауле похоронку на Алимхана: «…в боях за город Дебрецен пал смертью храбрых». В белом ауле под почерневшей к ночи синей горой страшно голосили старухи и взрослые женщины, тонкими-тонкими, словно неземными, криками пронзали мглистое небо молоденькие доярки. Все они оплакивали самого юного из погибших на войне аульчан.