Татьяна Соломатина - Вишнёвая смола
Трамваев всё нет. Так всегда. Когда их не сильно ждёшь – они идут один за одним, полупустые и «двойные». А когда прямо вот «вынь да положь!» – только изредка. Набитые и «одинарные». Мама сердится. Я очень расстраиваюсь, когда мама сердится. Хочется сказать ей: «Мама, не сердись! Давай вместе есть вишнёвую смолу! Наедимся смолы и пойдём обратно, к бабушке и дедушке! Тётя Оля уже наверняка сама расстроилась, что вы поругались. И даже поплакала – я её отлично знаю, эту тётю Олю! И когда мы вдруг вернёмся, она обрадуется, как бешеная, и заварит чаю, и вы будете вместе под бабушкины пироги весь вечер разговаривать на веранде и даже сплетничать! Ну какая разница, кому дедушка подарил часы на двадцать пять лет, а кому – на шестнадцать? Главное же, что он вам обеим подарил! Вы обе уже давным-давно можете сами покупать себе часы! А старое пальто и новая шуба, они же не от бабушки и дедушки, а от папы и дяди Коли, мужей же вы сами выбирали, чего уж теперь… Лучше попробуй вишнёвую смолу! Ты же наверняка ела её в детстве, ты мне сама рассказывала! Только ты ела не вишнёвую, а персиковую смолу и воровала у соседей персики, потому что соседи разрешали. И запихивала себе персики под майку, а они были жутко кусачие и страшно сочные, и ты потом бежала нырять в ледяную воду, только чтобы побыстрее смыть персиковую кусачесть и персиковую сочность, потому что кроме персиков тебя хотели кусать ещё и осы. Ну помнишь, мам? Ты помнишь, что такое смола, просто забыла, какая она вкусная!» Хочется. Очень хочется. Но почему-то не говорится. Какой-то странный ком в горле. Даже не ком. Про ком – это взрослые говорят. Какой-то странный страх в горле. И даже под коленками страх. На велосипеде с горки не так страшно. Почему? Ничего не придумывается. Как сказал бы папа: «Никаких разумных объяснений!» Неразумных, впрочем, тоже. Может, стоит просто набрать побольше воздуху и выпалить всё это, про наедимся смолы, и про пойдём пить чай, и про помнишь? Уже даже набрала полную грудь, но наткнулась взглядом на кусочки смолы, валяющиеся в пыли. Прежде торжественно-прозрачные, как бабушкина праздничная ваза тёмного стекла. Твёрдые слёзы, которые не впитываются в землю, как капли дождя, а сиротливо, изгвазданные, валяются в бурой, прибитой ливнем пыли.
– Чего вздыхаешь, как маленькая старушка?!
– Я не вздыхаю. Я выдыхаю.
Говорить про чай и смолу перехотелось. И в горле уже нет страха. Всё как всегда. Взрослые не помнят про детское. Дети – не имеют права про взрослое. Взрослые – это взрослые. Дети – это дети. И на границе их миров грозными стражами надёжно валяются выброшенные твёрдые слёзы. Слово «валяются» не так красиво. Не говоря уже о словосочетании «надёжно валяются». Такое никому не захочется цитировать при подходящем случае. Но они действительно валяются. Может, не слишком надёжно, но зато уж точно – выброшенные. Валяются… Ужасно. Ну а что ещё можно делать в пыли? Страшно пыльная граница – её давно никто не переходил.
Мама за руку выдёргивает меня из мыслей. Пора бежать на штурм очередного трамвая. И это нам в очередной раз не удаётся.
Возвращаемся под старую вишню.
Подходит наша соседка по Сиротскому переулку:
– Ну что? Идём на Шестнадцатую? Там хоть конечная, как-нибудь влезем!
Соседке тоже нужно в город. И даже не потому, что она там живёт, – летом мы все живём тут, осенью-зимой-весной – там, хотя и ездим круглый год туда-сюда всеми этими двадцать шестыми-двадцать девятыми и восемнадцатыми трамваями. Двадцать шестыми и двадцать девятыми – по Черноморской дороге. Восемнадцатым – по Большому Фонтану. Соседке сейчас нужно даже не в город. Ей нужно на Слободку. С восемнадцатого трамвая она пересядет на двадцать восьмой, с двадцать восьмого – на пятнадцатый. И тогда только доедет до Слободки. До областной детской больницы. Я специально запоминаю номера трамваев и маршруты. Точнее, не так. Запоминаются номера. И они как-то оказываются неразрывно связанными с маршрутами или конечной целью. Ещё они, несвязанные, чем-то важны сами по себе, эти номера. Я знаю, что от осенне-зимне-весеннего дома на десятом трамвае удобней ехать до Вокзала или до Водопроводной, чтобы пересесть на двадцать девятый или двадцать шестой. Лучше, конечно же, на двадцать шестой, потому что двадцать девятый идёт аж до Черноморки, и значит, народу в нём всегда больше, чем в двадцать шестом. На десятом удобнее, чем на третьем, потому что десятые трамваи чаще бывают «двойные». Зато на третьем можно доехать аж до Третьей станции Черноморской дороги – он не сворачивает направо у Кладбища. Если от конечной остановки третьего трамвая чуть-чуть пройти, то можно дойти до общаги, где иногда живёт тётя Оля. Вообще-то это здание называется «общежитие», но взрослые называют его «общага». И это название больше подходит унылой пятиэтажке. Потому что «общежитие» – слово уютное. Это, если разложить, общее житие. Как у бабушки с дедушкой, тётей Олей, дядей Колей и их сыном-дураком, моим двоюродным братом Лёшкой. Или как у нас с мамой, папой и моим родным старшим братом. А общага – она именно такая, как это неуютное неопрятное здание в пять этажей, напротив такого же строения, а между ними протянуты верёвки. У тёти Оли, дяди Коли и моего двоюродного брата в этой общаге есть «семейная комната». И однажды я в этой общаге даже была. Не всё же двоюродному брату у нас ночевать! Он у нас часто ночует осенью-зимой-весной, когда тётя Оля ругается с дядей Колей, и это отвратительно! Не знаю, насколько отвратительно они ругаются именно осенью-зимой-весной, потому что летом они ругаются вполне терпимо: тётя Оля кричит, а дядя Коля всё время её успокаивает и потом идёт за цветами. А вот ночующий у нас двоюродный брат – это мерзость и пакость! Потому что нас и так в однокомнатной квартире четверо, и мы все спим в этой одной комнате, потому что другой просто-напросто нет. У меня и у моего старшего родного брата есть такие кресла, которые заодно и кровати. Называются «вертолёт». Не знаю почему. Днём мы их складываем, а перед сном раскладываем. И вот когда у нас (часто!) осенью-зимой-весной ночует мой двоюродный брат, то мой родной старший брат спит на полу. Почему это мой родной старший брат из-за двоюродного должен спать на полу? А ещё иногда этот отвратительный двоюродный брат гнусаво хнычет про то, что он хочет спать непременно на моём вертолёте. И тогда меня заставляют перебираться на вертолёт моего родного старшего брата, потому что гостям надо во всём уступать. Не знаю, почему это гостям надо во всём уступать. Не представляю даже. А если какой-нибудь гость захочет меня убить? Иногда мне кажется, что мои родители и такое гостям позволят. Так что, можно сказать, ещё пока, тьфу-тьфу-тьфу, везёт. А то двоюродный братец бывает в гостях так часто, что уже и не знает, чего бы ему ещё захотеть. Наверное, скоро будет гнусаво ныть моей маме про то, что он хочет меня потыкать ножом, которым она режет мясо на отбивные, и я не удивлюсь, если она ему позволит. «Это же твой братик! Он же у нас в гостях!» А ещё мне очень противно, когда он спит на моём вертолёте. Потому что он – ссыкун (так его называет мой родной старший брат), и на мой вертолёт стелят клеёнку, такую, как стелят в детском саду тем, кто писает в постель. Стели не стели ту клеёнку, а и мой вертолёт, и вертолёт моего старшего родного брата обоссаны этим отвратительным созданием, которое я почему-то обязана любить и как брата, и как гостя, и не знаю ещё как! «А почему он не должен никого любить?» – спросила я как-то у папы, потому что маме такие вопросы лучше не задавать. «Ну… – когда папа начинает “нукать”, это значит, что правды для ответа просто нет, и ему нужно время на то, чтобы придумать неправду. – Ну-у-у… – мычит папа очень похоже на “Му-у-у!!!”, – он должен, просто он маленький и, это… Ну, он не очень умный, но он твой братик, и ты всё равно должна его любить! Ты же умная девочка!» Опять двадцать пять, умные всем подряд должны! Не хочу я двоюродного брата любить даже через «всё равно». А ещё он храпит! Как будто мало папы! «Чего он храпит, как свинья недорезанная?!» – спрашивала я у мамы. Не про папу, а про двоюродного брата. Так мама мне ответила, что, во-первых, нельзя так говорить: «Как свинья недорезанная» (хотя сама именно так говорит про то, как папа храпит), а во-вторых, у моего двоюродного брата аденоиды, – и объяснила, что это такая болячка. Я уточнила, не умирают ли от этих аденоидов, и мама ответила, что не умирают, не переживай! Я как раз переживаю из-за того, что из-за этих аденоидов не умирают, а только храпят, как недорезанные свиньи!
Ну а вот однажды я была у тёти Оли и дяди Коли в общаге, потому что мама и папа куда-то уехали, а у бабушки и дедушки мне зимой как-то грустно. Не знаю почему. Даже у дедушки в кабинете грустно, потому что из кабинета обычно всё зелёное, и солнечное, и радостное. Обычно – это летом, когда я там долго живу. А зимой из кабинета всё чёрное, голое, грязное и какое-то печальное, и мне становится тоскливо просто так, не из-за чего, и хочется плакать, а когда мне хочется плакать – я плачу. Так что меня взяли в ту общагу, и мне не понравилось. Если бы там не было ещё и моего двоюродного брата – мне бы наверняка понравилось. Потому что в общаге и тётя Оля, и дядя Коля были даже добрее, чем они бывают, когда мы все живём у бабушки и дедушки. Тётя Оля надавала нам много-много конфет, но двоюродный брат отгрёб из моей кучи почти половину и плаксиво орал при этом: «Это моя мама! И мои конфеты! Все!» Дядя Коля подкидывал нас к потолку по очереди, но когда он подкидывал меня, то двоюродный брат толкал его и гнусаво визжал: «Это мой папа! Пусть он подкидывает только меня! Ты тут вообще всего лишь в гостях!» И ему никто не сказал, что гостям можно всё. А когда мне постелили раскладушку, он сказал, что будет спать на раскладушке. И мне пришлось спать в его кроватке. Когда с его матраса сняли клеёнку, мне стало страшно жаль наши со старшим родным братом вертолёты. Просто на них всё это не так заметно, как на этом ужасном, всём в подтёках, матрасе. Через час двоюродный брат-дурак стал плакать, что на раскладушке неудобно, и нас ещё раз перекладывали. А ещё через час он стал плакать про обратное, но дядя Коля ему запретил, и двоюродный брат стал плакать ещё громче и измазал всю подушку соплями, и тётя Оля на него накричала и даже нашлёпала, но ещё через полчаса мне всё равно пришлось снова топать в его гадкую кроватку, потому что он не успокаивался и сделал вид, что задыхается. Он часто делает вид, что задыхается. Например, когда тётя Оля в «Детском мире» на Ленина, или в Центральном универмаге на Пушкинской, или в «Золотом береге» на Шестнадцатой говорит ему: «Нет!» – когда он хочет очередную новую игрушку. Тогда он начинает плакать, заходиться в рёве и, в конце концов, падает на пол – и начинает задыхаться. Мне всегда становится очень стыдно. А тёте Оле становится страшно – и тётя Оля тут же покупает ему новую игрушку. Правда, когда в магазины мы ходим с моей мамой и она говорит двоюродному брату: «Нет!» – он не падает на пол и не задыхается, а только плачет. А когда мы гуляем с моим родным старшим братом, то двоюродный у него ничего и не просит. Потому что однажды попробовал свой фокус с задыхательством – и получил от моего родного старшего брата крепкий подзатыльник и сразу задышал нормально. И даже плакать перестал. И шёл спокойно, как миленький! Зато как только мы пришли домой, он стал брызгать соплями, и орать, и жаловаться тёте Оле, что мой родной старший брат его бьёт, и тётя Оля пошла ругаться про это к моей маме. Хотя никто его не бил. Если бы мой родной старший брат бил нашего двоюродного – то наверняка бы убил, потому что он здоровый! А я, между прочим, никогда не ябедничаю про двоюродного брата, хотя есть за что. Но ябедничать некрасиво. Примерно так же, как предавать.