Андрей Битов - Аптекарский остров (сборник)
И какой-то азиат жалеет меня и угощает меня планом. Я выкуриваю папироску. И вот мне смешно-смешно. Боже, как мне смешно! Какие все остроумные люди, какие лица! О боже…
А потом я опираюсь о нары и плыву, плыву… Корабль, ночь. Звезды, ветер. А потом я мушкетер. Атос или д’Артаньян.
И потом иду по залам, залам, и все прекрасные картины по стенам. Никогда не видал такого прекрасного…
А потом я просыпаюсь. В поту, голова разламывается. Где я? Почему? А по радио кончаются двенадцать ударов. И я вспоминаю… Самая большая радость – я ведь ее ждал весь день – вскрыть письма! Но во мне нет радости. И я прочитываю их кое-как. А потом всю ночь не могу уснуть от головной боли и кашля.
И вот я снова еду в автобусе встречать Новый год. И все едут. И наверное, думают, что все, все едут встречать Новый год в автобусе. Или они и не думают об этом. Конечно, не думают. Ведь праздник.
А с кем-то несправедливо поступили, кто-то потерял все деньги, у кого-то вообще все пошло прахом, кто-то умер только что и у кого-то умерли, кто-то встречает Новый год в поле, кто-то в тюрьме. Их тьмы, этих людей. Они не едут в автобусе. А мы себе едем и едем. Всё встречаем и встречаем Новый год за Новым годом.
Всё пируем…
Вот иду я по улице, возвращаюсь, допустим, с работы. Рабочий день, значит, кончился. Освободился я. Решил пройтись пешком по набережной. Солнце, воздух. Реденькие, жиденькие стоят топольки. Будут когда-нибудь большими. А я – старым. Можно будет что-нибудь по этому поводу сказать. Помню, как их сажали, например. А сейчас я молодой, освободился я, иду по набережной. Корабли стоят на приколе. Солнце греет. Матросы на кораблях ничего не делают, греются. И музыка на корабле играет. Изумительная такая, дешевая музыка.
А поцелуев, извините, нет.
Ох, какая же это музыка! Что-то такое за душу берет… Конечно, вкус. Конечно. Люблю Баха, не люблю Сен-Санса. Симфония – да, джаз – да, оперетта – нет. Но песенки… Ах, эти песенки! То, что много лет хранилось в тайне.
Вкус – да! Да ну его к черту.
Иду я, к примеру, в вышеописанной обстановке, и так мне хорошо, так сладко, так щемит что-то… Плакать хочется. Тут около меня притормаживает ЗиМ. И вижу – там генерал. Да не просто – две звездочки. Остановил шофера-солдата, дверцу открыл, высунулся и обращается к милиционеру, как проехать туда-то. А милиционер не знает. И вдруг – странное дело – я каким-то волчком завиваюсь, забегаю, чуть не сгибаюсь и говорю: туда-то и туда-то, направо и налево, так-то и так-то. А голос дрожит гаденько-гаденько и даже выше стал. И машина уехала. А я стою, провожаю взглядом, и поза вся неестественная: скорченная и слюна чуть не капает. И вдруг понимаю: что ж это я, ведь я же терпеть генералов не могу, ведь я же чины ненавижу! Я всегда так говорил и говорю и думаю так же. Что же это такое!
Так стыдно, так стыдно.
Что это?
Что это?.. Почему бы мне не убить вот этого человека? Он сделал мне гадость, или он мне мешает, или просто мне не нравится его физиономия. Почему бы и нет? Почему бы мне не растлить собственную дочь? Или не выкрасть десять тысяч золотого займа из бабушкиного стола?
Почему я не делаю всего этого?
И почему все-таки, раз я так не поступаю, то все же часто поступаю грязно, погано, подло? И почему, в таком случае, иногда я поступаю хорошо, чисто, благородно?
Почему? Зачем? Для чего?
И вообще-то, если представить, то вся жизнь – скопление каких-то обстоятельств. Они могли быть такими, но могли быть и другими. И от каждого из таких обстоятельств – своя цепочка, своя жизнь. И тогда почему бы не рассмотреть свою жизнь так, что она могла бы быть тыщу раз разной и где-то, в одном случае, прекрасной? Может, я рожден быть чем-то вовсе другим? И только какое-то чудовищное и нелепое стечение обстоятельств помешало мне? Например, где-нибудь в Африке быть пигмеем… Представляете, охотиться на зебр?..
И еще хорошая специальность – водитель мотороллера. Наверно, им неплохо платят. Пожалуй, это здорово – возить молоко и книги. Ехать – бутылки в кузове звяк-звяк! Заходить в разные квартиры, и там тебя уже знают: «Может, выпьете чайку?» А вот в этой квартире открывает всегда такая славная девушка…
Но только последнее время, мне кажется, они стали ужасно носиться. Наверно, их перевели на сдельщину. Вот они и носятся. Выжимают из своих пердунков все, что можно.
А тре́ску!
Хорошо также варить варенье. И надписывать на банках «клубника отличная» и ставить дату, или «смородина удовлетворительная» и дата. И ставить банки на шкаф плотными рядами. А потом составить их опись. Хорошо – разбираться в хламе. Сортировать. Рассортировав, заворачивать в бумагу, перевязывать бечевкой и опять же надписывать «обивка от бывшей ширмы» или «пластинки битые» и опять же класть на шкаф.
Все это очень хорошо.
Теперь еще и снег пошел – подумать только… А ведь весна.
А мама хочет сервант. Никто ей не сочувствует. А ей очень хочется. Я говорю: зачем сервант? А она говорит: мало ли кому чего – просто охота…
Ничего… Все – будет ничего.
Вы, говорят, слишком молоды… А я говорю: не виноват.
Вот сейчас хожу и думаю: вот об этом бы написать и об этом. И вон об том…
А потом, страшное дело, буду ходить и – о чем бы написать? О чем? Мое же дело?! Об этом? Но почему же именно об этом? Или о том? Тоже ни к чему…
И еще говорят:
«Кто это у нас такой маленький-маленький! Кто это у нас под столом ползает? Кто это такой холесенький-холесенький! Ух ты, гули-гуленьки… Ах ты, цыпочка-цыпа! Кто это у нас такой квадратненький! Угловатенький такой кто у нас? У-тютюшеньки-тютю. Кто это у нас такой несознательный-несознательный! Такой недооценивающий-недооценивающий?.. Какой миленький маленький авторчик! Ух ты, мой поросеночек… Всё пишет и пишет, пишет и пишет. Ах ты, сладенький… Сейчас я тебя съем-съем. Тпруашеньки и аашеньки не хочешь? Ух ты, бады-бады! Ух ты, бады! Ах ты, неполноценненький мой… Что же ты не то пишешь? Ой, гулюсеньки мои!..
Что же ты извращаешь? Правду, говоришь, пишешь?.. Ах ты, негодненький! Говоришь, искренне надо?.. Ах ты, сволочь, мракобес… а я-то думал, ты заблуждаешься! Я-то тебе верил, гад!! Скоро праздник. Мы будем демонстрировать свою мощь! А ползучие гады будут высовывать свои жала из-под ворот…
И ты, ты будешь там!!!»
И действительно, кому хочется быть ползучим гадом и высовывать свое жало?..
Вот сейчас приеду домой и все, все приберу! Вымою, выколочу, выброшу все ненужное и открою форточку. И надену чистую рубашку. Все приберу, приберу и начну жить сначала.
И в голове тоже порядок наведу. Все негодные мысли отброшу. Выкину их, негодяек! Потом заплачу все долги, все выполню, что кому обещал, и напишу всем письма, и сделаю всем приятные сюрпризы…
Стану жить по режиму, вылечусь, вставлю зубы, буду делать по утрам зарядку и обтираться холодной водой. И каждый день буду бегать вокруг Ботанического сада.
А когда, после всего этого, я стану абсолютно свободен, я поеду за город, заберусь в лес, там будет полянка, лягу на спину и буду смотреть в небо.
И так буду лежать на спине и смотреть в небо долго-долго – всю жизнь.
...1960–1961
Большой шар
Инге Петкевич
Папа брился. Делал он это обстоятельно. Он оттягивал пальцем кожу на взмыленной щеке, проводил бритвой, трогал пальцем выбритое место, вытирал бритву и палец о газету. Он надувал то левую щеку, то правую, вбирал нижнюю губу и при этом еще пел. Папа гладил брюки. Он плевал на пальцы и шлепал по брюху утюга, он фыркал на брюки и при этом пел.
Тоня была как на иголках. Она сидела на краешке дивана, положив руки на колени и выпрямив спину, всем своим видом показывая, как она «терпеливо ждет». Любимец, довоенный еще пупс, безногий и черномазый, лежал за ее спиной сиротливо и неприкаянно. Тоня сидела, а потом вскакивала, подбегала к окну и, вспрыгнув, ложилась на него животом. Окно выходило во двор, и там было серо и пусто. Выше было голубое-голубое небо. А во дворе было от этого вовсе пусто. Пробежал мальчишка, пища в «уйди-уйди».
И скрылся в подворотне. Из подворотни доносился гул. Волнами.
Тоня сползла с подоконника и снова примостилась на краешек дивана «терпеливо ждать». Папа, уже в брюках, начинял карманы. «Когда же я куплю пиджак?» – сказал папа, надевая побуревший китель. Он еще раз посмотрел на себя в зеркало, почему-то насупился, поджал губы, сдвинул брови и, сохраняя это суровое и красивое лицо, повернулся к Тоне, искоса еще поглядывая в зеркало, и сказал:
– Ну пошли, Антон.
Они вышли из подворотни и остановились, привыкая к свету и шуму. Бесконечной серой лентой, а выше – красные пятна лозунгов, а выше – очень голубое небо, тянулась по улице демонстрация. И как берега – люди, никуда пока не идущие: смотрят на демонстрантов. Солнце лилось на Тоню и папу, и они щурились. И рыжие Тонины волосы горели на солнце. Папа посмотрел на нее и сказал:
– Ты у меня сегодня как флажок.
Он еще постоял немного, глядя на демонстрантов, и заторопился. Рядом с домом был садик, и туда он отвел Тоню. Это был очень удобный садик: в двух шагах, и ребенок на воздухе, и в безопасности, и не надо улицу переходить.