Борис Евсеев - Офирский скворец (сборник)
Соломон Крым, он же биолог Деникин, юная учительница Соснина, сумрачно-туманные по утрам Карпаты отступают, тускнеют. На передний план выступает моя бабушка, Олимпиада Павловна: с тонкими, словно сведенными со старинных картин чертами лица, с вытянутым в длину иконописным носом и необычайно развитой способностью узнавать через сны, что будет дальше.
Эта способность, как я потом узнал, сильно развивается во время революций и войн. Бабушка звала ее «онеркой».
– Опять оне́рка со мной приключилась! На Варолиевом мосту, дрянь, накинулась, – таинственно сообщала бабушка.
Сперва я думал, «онерка» – какое-то неизвестное, испорченное просторечием слово. А Варолиев мост – из южнорусской сказки. Но позже выяснилось: Варолиев мост – по имени славного болонезца Констанзо Варолия – один из отделов головного мозга, слово «онейрология» в греческом словаре занимает твердую позицию, а способность знать будущее, встречать кого надо среди громадной толпы на вокзале, в аэропорту или даже в метро, безо всяких телеграмм и эсэмэсок, только благодаря указующим снам, я позже обнаружил у себя самого.
– Так ты уходишь? – жалобно спросила училка Соснина, запахнув халатик, под которым ничего не было, и я, еще недавно грубо терзавший ее тугое тело и думавший прожить с ней целую жизнь, сумрачно кивнул, потому что после долгих ласк едва не заснул и в коротком промежутке меж явью и сном успел увидеть аэропорт, в котором никогда раньше не был, подмосковные леса, летное поле с бегущим по нему автобусиком без стекол.
Никакой Сосниной в автобусике не было! А хотелось, чтобы она там была. Сквозь проемы окон выглядывали и махали цветными рукавами совсем другие девушки, про которых сразу и без раздумий хотелось импровизировать на гитаре в стиле блюз-рок или слагать поэмы в прозе.
В глубине текста начинаются перемены. Там остается только то, что избежало хищных зубов и цепких лап сюжетостроения! К примеру, ломится, но никак не может попасть в эту глубину некая дама по фамилии Звечировская. Кто такая – неясно: вместо подбородка – резкий скос, ушей нет, глаза лопнули и сочатся какой-то гадостью, но, несмотря на это, дама пытается снова и снова на ходу запрыгнуть во внуковский автобусик!..
В глубине текста – нечто страшное без намерения испугать. Нечто прекрасное безо всякой пользы. И, конечно, в глубине текста – я сам. Перевозимый в отуманенной колбе сдвоенного материнско-отцовского выдоха из сумрачного Дрогобыча в шумящий и поющий новороссийский край, где должен вырасти, научиться тому и этому, долететь до Москвы, прожить там несколько десятков лет, потом вернуться на ставшую снова российской южную часть Арабатской стрелки, вспомнить про хартофилакса Збукаря и про то, каким душкой был Премьер 1919 года Соломон Крым, занимавший здравую, а вовсе не прогерманскую, как генерал Сулькевич, позицию, после проехать со стороны Симферополя через всю Арабатку до разделяющей ее у села Стрелковое границы и увидеть: Азов потускнел и становится с каждым днем все холодней. И услышать – черноголовый хохотун посмеивается все реже, вместо его смеха из глубины песков, из села Стрелковое, доносятся ернические песни российского десанта и отборный русский мат пограничников-укров, разделенных пока чисто умозрительной границей…
Увидеть нынешние войска, увидеть ребристые бронежилеты на нашей и на украинской стороне, крикнуть: «Кончайте бузу, ребята! Вам банде́ры германские новый славяножор готовят, а вы между собой вовтузитесь…», позже, ночью, пробраться из Стрелкового меж бээмпэшэк к нашему излюбленному месту на Арабатке, там в чьей-то брошенной второпях палатке уснуть и на рассвете, отогнув брезентовый угол, увидеть: крепкий колченогий шакал лижет сиреневым, в мелких пупырышках языком хорошо промасленную, еще попахивающую жирком куриную обертку.
2014
Арина-речь
– Ослеп, да?
Девушка в стеганом ватнике. Молоденькая, почти ребенок. Русый – у затылка темно-каштановый, а по кончикам остро-рыжий – разброс волос. На ватник чуть вкось нашиты офицерские погоны. Голос насмешливый, но ясный, крепкий, без обычного у смешливых иронического сипа…
В пять утра щелкнул дверной замок, подтянулась к ногам улица, размазались по автомобильному стеклу слезливые ночные огоньки.
Несколько минут езды, и уже справа – пустой и темный Каширский рынок.
На задах рынка вдруг резко вспыхивает костер. Рынок на миг просвечивается им, как огромная коробка с трехцветными, поставленными стоймя мармеладками.
В последнее время сюда, на рынок так и тянет: без смысла, без цели и выгод, словно здесь что-то утеряно или что-то может найтись.
– Ослеп, спрашиваю?
Раннее утро, говорить ни с кем не хочется.
Однако неожиданно слышишь: кто-то твоим собственным голосом спрашивает простоволосую:
– Давно здесь?
– А тебе не один черт? Не видишь? Делом я занята.
Дело у нее серьезное. Она жжет деревянные ящики, твердые, согнутые пополам картонки, принесла и бросила в огонь переломленный надвое черенок от лопаты, высыпала мешок опилок, костер вспыхнул ярче.
Ты стоишь, ничего не выпытываешь, не предлагаешь, и она постепенно оттаивает.
– Уже март, а снегу по пояс. Обильная зима в этом году. Почти как у нас в Вышнем Волочке.
Русоволосая продолжает говорить, костер из деревянных ящиков разгорается. Она стоит боком, и в какой-то миг начинает казаться: искры летят не из костра – летят у нее изо рта!
Ярче всего искры сверкают при сильных выдохах или при восклицаниях.
Искорка – после слова «эх».
Искра – вместе со словом «ага».
Крупная, долго не опадающая искра – после восклицания «фу-у-уф!»
«Да пошли вы все-е-е», – три, четыре, пять… Шесть искорок!
Огненная речь встряхивает, бодрит, но и слегка настораживает.
Сама девушка – притягательная, скорей даже – неотступно манящая.
А вот история ее, – та до тошноты надоевшая: приехала, не прошла по конкурсу, родственники на порог не пускают. Живет на рынке. Встает в четыре утра. А мужиков всех – «тут можешь не сомневаться» – в три шеи и поганой метлой!
Подступали многие, даже важный один чинуша: книжник темноусый, в бобрах, в перстнях. Звал к себе на зимнюю дачу, в поселок Мичуринец, помогать по хозяйству. Отшила. Как получается?
– А ты отойди, бесценный, да глянь со стороны…
Прячусь за ближайшей рыночной палаткой.
Не проходит и пяти минут, как близ Аринки (так, на старинный лад, она себя называет) откуда ни возьмись – мужичок.
Шея цыплячья торчит из лисьего воротника стебельком, сам – сутуловатый, без конца пыхает сигареткой, быстро и нервно крутит на указательном пальце крохотную мужскую сумку.
Сутуловатый сразу начинает ходить вокруг Аринки вьюном.
Что говорит – не слышно, но говорит настырно, въедливо.
Только Аринка знай себе подкидывает разбитые ящики в огонь, а потом шевелит их бог весть откуда взявшимися здесь, в Москве, крестьянскими широкими вилами, с четырьмя остро-мощными зубцами на свежем черенке.
Но вдруг бросает вилы и говорит твердо, яростно, почти кричит:
– Рак, рачище!.. Гляди! Вон по тебе ползет, вон клешней загребает! Скоро в горле у тебя поселится, нору рыть начнет!
Сутулый вздрагивает и на миг замирает.
– Вот так рак, вот так рачище!.. Тебе, Адамыч, его из своего горлышка ни за что не выманить, пока людей морочить не перестанешь. Ишь, обдувала выискался! А ну вали отсюда, абадон дремучий!..
Адамыча начинает терзать и рвать на куски зверский кашель.
Кашель этот раздирает нутро не только ему, но и окружающим: две-три баламутные азиатские мордочки выставляются из-за складов, какая-то тень мелькает поверх сугробов, ты и сам начинаешь судорожно искать в кармане мятные таблетки.
Не сказав больше ни слова, сутулый Адамыч, поминутно хватаясь за лисий воротник, уходит.
– И дорогу сюда забудь, абадон!
Дон-дон – разносится по пустому рынку слабое эхо.
Но может, это таджики уронили в пустом бетонном ангаре тележку на колесах или весы с чашечками.
– Сурово ты с ним.
– А как с ними прикажешь? Так и липнут, так и норовят облапить. Вот хотя б свекор мой бывший… Сюда из Вышнего Волочка приезжал! Сына в тюрьму засадил, у самого глазки масленые, так всю тебя и охватывает. А потом слюну – тонко так, струйками – из уголка губ пускает… Дом деревянный на меня отписать обещал. Только ни с чем уехал.
– Так ты и замужем побывать успела?
– А то.
– Сколько ж тебе годков?
– А полных девятнадцать. Но только от замужества, скажу тебе, удовольствия мне было мало. Да и быстро мы с Павлухой моим разбежались. Он уже после развода с горя палатку продуктовую обнес. На самом краю Волочка стояла. Ну, батяня его взял да и накатал на Павлуху заяву. А Павлуха, вместо того чтоб тихо-мирно годок-другой отсидеть, взъерепенился и отлупцевал тех, кто его забирать приезжал. Да так, что те месяц в больнице отлеживались. Вот и получил пятерик.