Евгений Водолазкин - Совсем другое время (сборник)
Поступление в корпус вовсе не означало изоляции будущего генерала от внешнего мира. После того как он сдал экзамен на умение отдавать честь и становиться во фронт, ему было дано право выходить на улицу. Подобно кадетам других корпусов, у питомцев Второго корпуса было лишь одно ограничение: им запрещалось ходить по солнечной стороне Невского проспекта. Возможно, такой запрет рассматривался как часть спартанского воспитания, как необходимая мера по ознакомлению кадетов с теневыми сторонами жизни.
Иногда кадетов водили в театр. Эти походы были для них настоящим праздником. Их время еще не обладало современными развлекательными возможностями. Театр, отошедший ныне к области элитарного, в индустрии развлечений девятнадцатого века находился на передовой. Как средство воспитания театр считался явлением неоднозначным и – в зависимости от рода спектаклей – даже опасным. В Великий пост театр закрывали.
Из театров в кадетском корпусе предпочитали Александринский, из спектаклей – Грозу А.Н.Островского. По подсчетам будущего генерала, за время его учебы на Грозе кадеты побывали шестнадцать раз. Столь явное предпочтение одной пьесы всем прочим объяснялось личными пристрастиями воспитателя.[56] Его сочувствие Катерине проявлялось на спектаклях так зримо, что окружающие начинали оборачиваться. С первой же фразы спектакля стареющий солдат сидел, вцепившись в подлокотники кресла. Возмущенный бесхарактерностью Бориса, он сминал армейскую фуражку и бил себя ею по колену. Во время монологов Кабанихи поднимал свой огромный кулак и медленно, с гримасой отчаяния вдавливал его в малиновый бархат ложи. На словах Катерины «Отчего люди не летают?» черты воспитателя разом оплывали, он закрывал лицо руками и начинал громко, лающе рыдать. Штатские зрители, давно уже смотревшие в зал, а не на сцену, уважительно молчали. Они были потрясены сентиментальностью русской армии.
На каникулах Ларионов возвращался домой. Как ни странно, попытки родителей побаловать ребенка не доставляли ему никакой радости. Кондитерские он посещал больше из сыновнего послушания и, запивая воздушные эклеры оранжадом, не выказывал, к удивлению окружающих, прежнего удовольствия. Ему казалось (и в этом было всё дело), что такими поступками он предает воспринятые им спартанские идеалы, что каждый поход в подобное заведение сводит на нет месяцы строевой подготовки, умываний ледяной водой и подъемов до утренней трубы. С посещениями кондитерских кадета примиряло лишь то, что питание и в корпусе было, вообще говоря, неплохим. По мысли начальства, ограничения в еде не входили в спартанский стиль воспитания. Будущие офицеры должны были есть хорошо.
Невоенные разговоры родителей представлялись мальчику странными. В интонациях их бесед ему слышались неопределенность и неубедительность, хотя обсуждавшиеся темы, несмотря на свою штатскую природу (а может быть – благодаря ей?), порой сильно его волновали. Так, кадету запомнилось обсуждение жизненной позиции баронессы фон Крюгер, их дальней родственницы, четырежды вступавшей в брак. Разговоры о баронессе в семье велись и раньше, учащаясь по мере ее вступления в новые браки. Вместе с тем Ларионовы-старшие, дорожа репутацией либералов, прямого осуждения баронессы не допускали и на людях высказывались даже в том духе, что происходящее с баронессой лишь подчеркивает ее требовательность и максимализм.
Критической точкой в отношении Ларионовых к своей родственнице стал тот факт, что баронесса фон Крюгер, собрав всех своих четырех мужей, отобедала с ними в ресторане Медведь. Узнав об этом, мать Ларионова разрыдалась и сказала, что отказывает баронессе от дома. На робкие возражения отца, считавшего, что к четырем бракам их родственницы такая встреча уже ничего не прибавляет, мать Ларионова крикнула: «Как ты не понимаешь, что это совершенно, просто шокирующе неприлично?!» Кадет, ставший свидетелем сцены, мысленно дал себе слово не совершать ничего подобного. Представление о шокирующих поступках на долгие годы связалось у него именно с этим случаем.
«Именно с этим слу-…» – так, если быть совсем точным, оканчивалась доставшаяся Соловьеву рукопись. Страницы, на которую было перенесено «…чаем», недоставало, а потому полное слово явилось уже в определенном смысле результатом реконструкции. Соловьев еще раз просмотрел все листы. Сомнений не было: рукопись оказалась неполной. Он думал о том, что даже в своей неполноте она представляла огромную ценность, что публикация новых сведений о детских годах генерала…
И все-таки главным его чувством было разочарование. За время чтения рукописи Соловьев уже успел привыкнуть к ее полноте, точнее, не допускал возможности того, что она – неполная. С ее внезапным обрывом он словно соскользнул с той вершины счастья, на которой первоначально оказался. «Вот она, неблагодарность», – подумал, вставая, историк. От неподвижного сидения ноги его затекли и с трудом преодолели несколько ступенек, ведущих на верхнюю набережную.
Соловьев купил в киоске пластиковую папку, положил в нее рукопись и двинулся по набережной наугад. Пройдя мимо Ореанды, оказался у памятника Горькому. Никак не мог вспомнить, что о Горьком говорил генерал, а ведь что-то о нем он определенно говорил… Писатель стоял в косоворотке и смазных сапогах. За ним дорога разделялась на две – нижнюю и верхнюю. О том, что ожидало путника, на мраморном постаменте не было сказано ни слова. По какой дороге пошел бы, спрашивается, сам Горький? Выбрав нижнюю, Соловьев дословно вспомнил высказывание генерала о писателе: «Он катится по наклонной плоскости» (1930 год). Это был по-настоящему ялтинский образ. Кроме набережной, все плоскости в этом городе наклонны.
В конце нижней аллеи (сплетенные ветви акаций, густая тень) находилось кафе. Там на первое подавали холодную окрошку, а на второе – плов. Плов был так себе, но окрошка – замечательная. Соловьев заказал ее еще раз вместо третьего и ел медленно. Так медленно, как едят то, что не может остыть. Сидел на крытой веранде, глядя, как на свежем ветру трепетали скатерть и неведомое растение в кадке. Соловьев ел окрошку, положив свободную руку на прохладный металлический поручень. За поручнем – без всякого перехода – начиналось огромное голубое море.
Домой он вернулся уже в темноте. Минут через пятнадцать после его прихода раздался звонок в дверь. Соловьев никого не ждал. Зная, что в южных городах по вечерам следует проявлять осмотрительность, он спросил:
– Кто там?
– Зоя.
Этот голос Соловьев не мог спутать ни с каким другим. За дверью действительно стояла Зоя. Легкие просвечивающие платья, которые он видел на Зое все эти дни, она сменила на голубые джинсы и светлую футболку. На плече у нее висела спортивная сумка. Соловьев посторонился, и Зоя не торопясь вошла. В ее новом облике было что-то походное, но он ей, несомненно, шел. Даже села она так, как сидят на вокзале – положив сумку на колени, втянув скрещенные ноги под стул.
– Как рукопись? – спросила Зоя. – Твои надежды оправдались?
– Она оказалась неполной… Прерывается на полуслове, представляешь?
– Вот как?
Замедленным, каким-то даже сонным движением Зоя расстегнула молнию сумки.
– И все-таки эта рукопись очень важна, – спохватился Соловьев. – Я даже мечтать не мог о такой удаче.
– Значит, будем искать дальше, – сказала Зоя, извлекая огромную кисть винограда. – Мы должны найти ее целиком.
– Должны? Но где?
– Надо подумать.
Вслед за виноградом на столе появилась двухлитровая пластиковая бутылка. Вопреки надписи на наклейке, плескалась в ней вовсе не пепси-кола. Густое и волнообразное стекание по стенкам бутылки выдавало в напитке благородство. Так по первому же движению человека можно почувствовать его породу.
– Это массандровское вино, Нестеренко принес, – кивнула Зоя на бутылку. – Его сестра работает на винзаводе.
Бокалов в квартире не обнаружилось, и Соловьев принес из кухни два граненых стакана. Наливая вино, он держал массивную бутылку двумя руками. Вино выливалось неравномерными толчками, время от времени уступая дорогу входящему воздуху. Бутылка казалась Соловьеву живым существом. Оно обиженно хрюкало на вдохе. Пластиковые его бока судорожно ходили под пальцами юноши. Налив себе и Зое по полстакана, он поставил бутылку на пол. Для стола, за которым они сидели, сосуд оказался непропорционально большим, и даже граненые стаканы были не в силах сгладить этот контраст.
– За успех наших поисков, – сказала Зоя.
Вино потрясло Соловьева своими необычными свойствами. И густотой, и букетом оно напоминало ликер, но в то же время оставалось вином. Выпив его, Соловьев представил себе, каким было содержимое амфор. Он ощутил вкус нектара, о котором читал в изучавшихся им античных источниках. У молодого историка не оставалось сомнений: именно эта влага воспевалась древними. Именно она дегустировалась греческими богами в их редкие наезды в Северное Причерноморье.