Каринэ Арутюнова - Скажи красный (сборник)
Некоторые девочки уже давно маленькие женщины. У них усталые с поволокой глаза и вспухшие губы. Таких мальчишки уважают и побаиваются. Вон Люда Макарова, например, появляется только к третьему уроку, и вообще ей не до того, школьное платье трещит на груди, после школы ее ждет студент (взрослый мужчина!), скорей всего, Люда скоро выйдет замуж и нарожает маленьких макаровых одного за другим, а на физику и сны Веры Павловны ей глубоко наплевать.
В общем, на повестке дня – ЛЮБОВЬ. Без нее – никак. Дома я верчусь у зеркала, еще на сантиметр укорачиваю платье, – сырой весенний воздух и бурное цветение яблонь взывают к подвигам. Элементами эротики пестрит «Молодая гвардия», у Горького полно, Куприн бесценен. А уж Бунин… Под партами во время уроков перечитываются захватанные, переписанные чьим-то аккуратным почерком тетрадки. «Дядя и племянница». Уши горят. Во рту пересыхает. В общем, так дальше нельзя. Приобретенное и усвоенное срочно требует выхода.
Вдобавок массу страданий причиняет внешность.
Исчезает беспечная гладкость кожи, волосы вьются совсем «не туда», и вообще их гораздо больше, чем требуется.
Главное, направить страсть в нужное русло. Срочно подыскивается объект. Только, вот незадача, – своих, из класса, я знаю как облупленных, – но в седьмом «А» – новенький, – челка до бровей, глаза синие как озера… Сказано – сделано.
Теперь все в курсе, что новенький Вася Дедушко (с ударением на втором слоге) – мой. Знают все, кроме самого Васи.
Я загружена делами по горло – едва заслышав звонок на перемену, пулей вылетаю за дверь. Сначала в туалет – подправить челку (не волосы, а пакля), потом – на второй этаж, поближе к любимому. – ТВОЙ в столовой, – шепчут посвященные. Несусь по адресу. С гордым выражением лица наворачиваю кругов пять вокруг ничего не подозревающего героя, невинно жующего пирожок.
Страсть требует выхода. Я веду дневник. Конечно, каждая следующая страничка посвящена моим чувствам – удивительной, всепоглощающей страсти. «Сегодня он посмотрел на меня долгим, волнующим взглядом…» Меня не смущают слухи о том, что Вася – тупица и двоечник, косноязычен и неразвит. Я преданно смотрю в распахнутые глаза, – я тону в них… Наконец и сам виновник что-то заподозрил. Несколько раз поймала его недоуменный взгляд. Развязка неумолимо приближалась. Моя лучшая подруга Луиза Коровкина заявила, что не в силах более наблюдать наши терзания, – мы просто ОБЯЗАНЫ расставить ВСЕ точки.
Так как Василий не проявлял никакой инициативы, пришлось взяться за дело самой. На перемене я сама подошла к нему. Набрав воздуха в легкие, поинтересовалась, чем он занят после уроков. Вася опустил мохнатые ресницы. Ботинки моей любви были давно не чищены, под ногтями синела траурная кайма, но, клянусь, это ничуть не портило очарования момента.
Томительная пауза тянулась вечность. Сердце бешено колотилось. Наконец, возлюбленный мой поднял глаза, – невинные, как у двухмесячного щенка. – Ты шо, ходить со мной хочешь? Я замерла. Такого вопроса, прямого и бесхитростного, предусмотрено не было. Подготовиться я не успела. Кроме того, я уже не была уверена, хочу ли я «ходить» с ним. Этот многозначительный диалог, увы, оказался последним…
Цветок моей тайны
На золотом крыльце сидели
Царь, Царевич,
Король, Королевич,
Сапожник, Портной…
К дому можно пройти «тудой» или, в крайнем случае, «сюдой».
Через гастроном, панельный серый дом, палисадник. Или через соседский двор, банду Котовского, инвалида на колесиках.
Инвалид добродушный, когда трезвый. И очень страшный в пьяном состоянии. В пьяном состоянии видеть его можно нечасто.
Колька бушует, опять надрался – добродушно посмеиваются соседи, и я с любопытством и ужасом поглядываю туда…
О, сколько раз являлся ты во снах мне, заросший кустами смородины, мальвой и чернобривцами, старый двор. Два лестничных пролета, и эти двери, выкрашенные тусклой масляной краской, и персонажи, будто вырезанные из картона, раскрашенные чешским фломастером.
Отчего Танькин отец черный как цыган и злой? Отчего он трезвый, и злой, и красивый? Отчего колотит Таньку, дерет как сидорову козу, за любую провинность и каждую четверку? Отчего Танька, сонная, с квадратными красными щеками, похожая на стриженного под скобку парнишку-подмастерье, боится, ненавидит и обожает своего отца? Отчего мать ее, большая женщина в цветастом халате, из-под полы которого выступает полная белая нога, – отчего плывет она по двору, будто огромная рыба, огромная перламутровая рыба с плавниками и бледными губами, на которых ни улыбки, ни задора.
Отчего бушует Колька, скрежещет железными зубами, рвет растянутую блекло-голубую майку на впалой как у индейца груди, – отчего слезы у него мутные и тяжелые, отчего грызет он кулак и мотается на своей тележке туда-сюда, бьется головой о ступеньки. Шея у него красная, иссеченная поперек глубокими бороздами. Отчего на предплечье его синим написано… И нарисовано сердце, пронзенное стрелой.
Мимо первого подъезда пробегаю торопливо, оттого что пахнет там водкой и «рыгачками». Танька называет это так. Тяжкий дух тянется, вьется по траве, добирается до нашего второго, не иначе как по виноградной лозе, прямо на кухню, где хозяйничает и кошеварит моя бабушка – бормочет и колдует над смешным блюдом под смешным названием «холодец».
Шо вы варите, тетя Роза? – голос у Марии звонкий и певучий, и сама Мария прекрасна с выступающими скулами, икрами стройных ног, – прекрасна, как Панночка, жаркоглазая, она парит над домом, свесив черные косы. Они разматываются как клубок, стелятся по земле, струятся.
Прекрасна в гневе и в радости, в здравии и в болезни, – прекрасна с седыми нитями в затянутых на затылке волосах, с красными прожилками в цыганских глазах, с паутиной лихорадки на скулах, – она расползается в пьяной улыбке, прикрывая ладонью прорехи во рту. Сиплым голосом выводит куплеты, – застенчиво прячет за пазуху червонец. Долго смотрит мне вслед.
Отчего Мария несчастна? Отчего, если свернуть «тудой», то можно увидеть, как разворачивает крыло бабочка-капустница, как тополиный пух окутывает город, забивается в глаза, ноздри, щекочет горло.
Отчего так прекрасны соседские девочки, шестнадцатилетние, недостижимо взрослые, загадочные, с тяжелыми от черной туши веками, – пока я купаю в ванночке пупса, они уже отплывают в свою взрослую жизнь. Я завидую им, я различаю их запахи. Медовый, карамельный – Сони, щекочуще-дерзкий, терпкий, удушливый – Риты, сливочный, безмятежный – Верочкин.
Аромат тайны витает по нашему двору. Что-то такое, что недоступно моему взору, непостижимо, оно щекочет, и волнует, и ранит.
Иди сюда, – говорит мне Рита, самая удивительная из всех, самая отчаянная, – воодушевленная «взрослым» поручением, я слетаю по лестнице, несусь по улицам, сжимая в кулаке записку. Я готова на всё. Носить записки, беречь ее сон, думать о ней, – не знаю, я готова на многое, но это многое непонятно мне самой, что делать с ним, таким тревожным, таким безбрежным.
Рита носит чулки телесного цвета, и тогда ее длинные шоколадные ноги становятся молочными. Чулки пристегиваются там, под юрким подолом самой короткой в мире юбки. Когда я вырасту, то куплю себе такие чулки и такую юбку.
Пока я верчусь в темной комнате, вздрагиваю от наплывающих на стену теней, она выходит из машины, пошатываясь, помахивает взрослой сумочкой на длинном ремешке. Девочка в белом кримпленовом платье. В разодранных чулках, взлохмаченная, похожая на поникшую куклу наследника Тутти. Имя нежное – Суок.
Отчего бывает дождь из гусениц? Толстых зеленых гусениц? Они шуршат под ногами, скатываются, слетают с деревьев, щекочут затылок.
Хохоча, он несется за мной с гусеницей в грязном кулаке. Ослепшая от ужаса, я уже чувствую ее лопатками, кожей, позвоночником. Вот тебе, – дыша луком и еще чем-то едким, пропихивает жирную пушистую тварь за ворот платья.
Его зовут Алик.
Когда-нибудь я отомщу ему. Я выйду из подъезда, оседлаю новый трехколесный велосипед. И сделаю круг вокруг дома. Круг. Еще круг, еще.
Отчего похоронные процессии такие длинные, такие бесконечные? Отчего так страшна музыка? Эти люди, идущие молча, в темных одеждах. Его мать в черном платке. Падает, кричит, вырывается из крепких мужских рук. А вот и Колька Котовский на колесиках. Слезы катятся по красному лицу.
Море стрекочущих в траве гусениц, зеленое, черное, страшное. Мир перевернулся. Отчего так страшно жить?
Тополиная аллея ведет к птичьему рынку, на котором продают всё. Покупают и продают. Беспородных щенков, одноглазых котят, мучнистых червей. Топленое молоко, разноцветные пуговицы, сахарные головы.
Пока я расту, растут и тополя. Шумят над головой, кивают седыми макушками.
Если пройти «сюдой», то можно увидеть очередь за живой рыбой, кинотеатр, трамвайную линию, бульвар, школу через дорогу, и другую, чуть подальше, – а еще дальше – мебельный, автобусную остановку, куда нельзя, но очень хочется, потому что там другие дворы и другие люди, совсем непохожие на наших соседей. Туда нельзя категорически, потому что уголовники ходят по городу, воруют детей, варят из них мыло.