Елена Стяжкина - Всё так (сборник)
Мать Костика на этом споткнулась. Не на шапке, а на водке. Она захотела стать как мужик. А Олина мамка – нет. Привезла домой пузо и подарила его однокласснику.
Мужики бывают разные. Одни умеют считать, другие – нет. У одних семимесячные как свои, у других – хоть от целки детеныш, но чужой. У одних перец большой, у других – маленький.
К маленьким очень-очень нужны пыжиковые шапки и места в президиуме.
– А ты – финн. Давай уедем? Надо ехать. Толку не будет. Столица Финляндии – город Хельсинки. Ну?
– Я не знаю, – сказал Костик.
И Оля, маленькая, ровненькая, похожая на спичечный коробок, в котором случайно оказалась горелая вонючая спичка, гневно затарахтела в ухо о том, что можно торговать бутербродами, а можно – памятью. И какая разница: быть профессором кислых щей или сытым беженцем, у которого в запасе вагон и маленькая тележка всякого горя? Всякого горя.
Торговать горем – это такое счастье. Ну?
Оля давала Костику еду. Заветренную колбасу, грузинский, с запахом деревянной стружки чай на две заварки, сахар, подгнившие помидоры. Иногда давала мыло. Обмылки. Костик брал и нес их бабке.
Люули глядела на него снежно-талыми глазами и ничего не говорила.
* * *В девяносто втором, когда Костик заканчивал четвертый курс, приехала Эльзе, младшая сестра Люули. Приехала без красоты, но в здоровье и в энергии. Люули взяла ее с собой в лес. Через три дня они вернулись и вместе коптили рыбу.
Был июнь. Сессия. Солнце.
Солнце было ненастоящим, не теплым. Просто нарисованным на небе. Солнце было как Эльзе, вернувшаяся из леса.
Сухая рука Эльзе разглаживала клеенку на их кухонном столе. Но в клеенке, купленной еще при маме, было намного больше сил, чем в нарисованной Эльзе. Клеенка загибалась по краям, настаивая на невозможности быть ровной и новой.
Костик, Люули и Эльзе пили Олин чай и ели настоящую финскую колбасу, порезанную тонкими кружочками. Куски были размером с блюдца. Из колбасы можно было вырезать снежинки и вешать их на елку. На вкус она показалась Косте похожей на мыло. На Олино мыло.
– Ты красивый, – сказала Эльзе. – Ты любишь наукой? Она пропустила «заниматься». Наверное, не знала такого слова.
– Ты любишь наукой? А у нас, Люули, нет детей. Ни у меня, ни у Мариты, ни у Петера. Мы старые пни. На нас не растет даже трава.
– Потому что чужая земля, – сказала бабка.
Зачем базандишь? Зачем ты врешь? Зачем ты врешь этой бедной старой куколке, которая приехала, чтобы тебя обнять? Костик хотел спросить, но не спросил.
Приграничье. Пограничье. Разделенные народы. Не карелы. Не финны. Надо выбирать своих. Других своих, кроме Люули, у него не было.
Бабка поставила на стол килью, бражку из воды, Олиного сахара и дрожжей. И еще ликер. Самодельный ликер из морошки.
Эльзе заплакала. Там, в Хельсинки, никто не делал ликер из морошки. Там никто так и не полюбил Эльзе. Зато она полюбила: трамваи, медленные закаты, холодную библиотеку, в которую в войну никто не ходил. Эльзе не скучала по дому. Она хотела исправить ошибку Айно, прекрасной дурочки из сказки, которая утопилась, лишь бы не идти за старого мудрого Вяйнямёйнена. Эльзе искала волшебника, а наткнулась на хозяина обувной мастерской, седобородого, лысого, хмурого человека. Он принял ее за проститутку и, втащив в комнату для заказчиков, набросился на ее ноги, чулки, юбку… Эльзе было пятнадцать лет, столько же, сколько было Люули, увидевшей свою погибель – Степана. Эльзе думала, что хозяин обувной мастерской и есть тот самый волшебник Вяйнямёйнен. Она не сопротивлялась и не собиралась превращаться в русалку. Она даже не кричала. Закричала только тогда, когда обувщик бросил на пол, прямо ей под ноги, деньги.
Эльзе кричала, кричала, кричала. И тогда Петер-старший, их отец, пошел и убил обувщика. Была война. Вы же помните.
– Мы не могли вернуться за тобой, Люули. Нам пришлось купить другие документы, мы прятались. Мы были неблагонадежны. И папа умер от страха, а семья обувщика думала, что их гада убили красные террористы. Нас, оказывается, даже не искали…
Через полгода Эльзе прислала Костику приглашение. Принимать Костика Эльзе у себя не могла. У нее не было «у себя» – она жила в специальном пансионате. Но это была активная, творческая, хорошая жизнь. Эльзе пошла в университет и нашла для Костика то, что нужно. Это было приглашение на конференцию по истории финского народа в XX веке. Для Костика Эльзе подчеркнула красным карандашом название секции «Разделенные финны: до и после Второй мировой войны».
Тезисы принимались на русском, финском, английском. Три разные заявки на трех разных языках.
* * *На конференции Костик хорошо питался. Утром в столовой кампуса он завтракал, днем ел много печенья во время кофе-брейков, вечером заваривал себе суп из пакета. Грибной, вермишелевый, картофельный и овощной. Выпивал четыре чашки. Чашку и кипятильник привез с собой. В комнате жил с Аликом, аспирантом из Ленинграда, уже или снова Санкт-Петербурга.
Костик сделал три доклада. Все они были пустые. Но не хуже других. Многие делали пустые доклады. Потому что для хорошего и наполненного нужен фон. Костик был как фон. И Алик тоже как фон. Алик сказал: «Считай, что мы тренируем язык».
Мардж Рэй, американка индийского происхождения, Костика поразила. Она привезла целый вагон мыслей. Документами и фактами эти мысли не подтверждались, но и не опровергались. Это была другая историческая школа. Мардж утверждала, что искусственно разделить людей невозможно, что они всегда несут в себе зерно своей земли. Стать разными из-за политики нельзя. Прошлое можно отринуть только по собственному желанию. Так родители Мардж отринули Индию, а ее дети отринули США.
К финнам этот доклад не имел никакого отношения.
На Мардж были светло-серые брюки, в тон им – тонкий шерстяной джемпер. Шею, подбородок и нижнюю губу прятал алый шелковый шарф. В разобранном виде шарф мог быть и скатертью, и простыней, и палаткой.
Огромное красное пятно притягивало взгляд Костика. И Мардж, конечно, подумала, что Костик смотрит на нее. И он смотрел на нее. А Алик подмигивал Костику и показывал большой палец.
В Мардж Рэй было много женского: ее бедра, грудь, ноги, волосы – и все это чрезмерным, излишним, выпадающим из одежды, из делового стиля, из пастельной гаммы аудитории, в которой шло заседание конференции. От нее исходил запах, который Костик определил как пряный.
Ее запах был похож на наступающий отряд сипаев. Сипаев, не умеющих метко стрелять, не знавших военной дисциплины, но способных захватить форт, чтобы потерпеть героическое поражение.
Мардж сказала:
– Давайте выпьем чего-то вкусного.
Костик кивнул.
– Каждый платит сам за себя, – улыбнулась Мардж и повела его в O’Malley’s, ирландский паб. Старый ирландский паб.
Костик пил воду. Он любил воду. И действительно считал ее вкусной. Мардж пила виски.
В номере отеля Мардж уже не пила. Не включала свет, не говорила, не улыбалась. Кожа ее была тугой, как детский резиновый мяч, синий с красной полосой. Только не на груди. Грудь ее была мягкой, похожей на выспанную подушку. Губы ее были сухими и жаркими, как горчичник. Волосы попадали то под локоть, то под коленку. Мардж вскидывала голову. Ей было больно.
Ей было больно. Она молчала. Она была индианкой. А Костик не знал, кем он был. И как дойти ему до кампуса – тоже не знал. Он бродил по городу, осторожно увеличивая радиус поиска. В центре окружности была Мардж. Костик думал о том, что можно было не уходить. Но утро с Мардж, ее серыми брюками, красным шарфом, утро, в котором она неизбежно превратится в интеллектуальную американку, пугало Костика больше, чем ноябрьская хельсинкская ночь…
На следующий день Мардж пригласила выпить «вкусного» питерского Алика. А Костик съел свои супы и сытым лег спать.
Третий день был итоговым, пленарным. Костик прогулял заседание и поехал навестить Эльзе. Но не застал. Эльзе уехала выступать на радио. Она пела в хоре. Костик оставил для Эльзе подарок: грелку, наполовину наполненную ликером из морошки. Люули сказала, что спиртное в Финляндию надо перевозить или початым, или спрятанным.
Мардж ждала Костика у входа в кампус. Улыбнулась и сказала:
– Привет. Пойдем гулять.
Костику было холодно. Гулять не хотелось. Он покачал головой.
– Тогда проводи меня, – сказала Мардж.
Костик сказал:
– У тебя очень длинные волосы.
Она ответила:
– Я подстригусь. Я обещаю…
Мардж было сорок восемь лет. Индия ее родителей однажды превратилась в Пакистан. Они не приняли этого превращения и убежали. Мнения Мардж не спрашивали, но если бы спросили, она бы тоже выбрала Америку. Родителям было трудно, они переезжали с места на место, ночуя в фургонах. Когда Мардж было семь лет, приехали люди и забрали ее в приют. Из приюта – в семью. У Мардж было пять приемных семей и двадцать девять приемных братьев и сестер. Это очень смешно, но Мардж уже не помнит их имена. Она помнит только книги. Много книг. Мардж хотела быть самой умной, но в семнадцать лет забеременела и родила близнецов: Джину и Джея. Теперь они взрослые, живут в Норвегии и не боятся морозов. Мардж хотела учиться. Но отец Джины и Джея настоял на свадьбе. Первым жилищем семейной и беременной Мардж был фургон. Это очень смешно. Это называется «карма». Но Мардж сбежала от кармы в колледж. Близнецов забрали в приют. И это снова была карма. Мардж закончила университет. Не самый лучший. Мардж стала феминисткой. Не самой активной. Мардж забрала своих детей. Уже забывших о ней. Мардж написала книгу. Не читанную никем, кроме троих унылых, но важных профессоров. С одним из них Мардж переспала. Не надо верить всему, что говорят об Америке. Мардж делала науку, время от времени меняя должности, университеты и любовников. У Мардж не было своего дома. Не фургон, но постоянные переезды. Те же колеса. Только чуть комфортнее.