Вацлав Михальский - Собрание сочинений в десяти томах. Том пятый. Одинокому везде пустыня
Как писал Гоголь: «Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа…»
Русь молчит, и немцы не знают.
Только досужий наш читатель, почти весь ХХ век питавший душу свою чтением классики как манной небесной, подметил давным-давно, что указует путь птице-тройке, с которой сравнивает Россию Гоголь, не кто иной, как матерый жулик Чичиков… Подметить-то подметил, а что толку? Лишь родился еще один вопрос, новый, горбатый, как сам этот знак препинания… и, кажется, вечный… А какой вопрос, и говорить не надо – это и так всем ясно.
Впрочем, пока Мария не задумывалась над извилистостью пути Государства Российского, над природой власти, над тем, «как государство богатеет и чем живет, и почему не нужно золота ему, когда простой продукт имеет»; пока она собиралась на бал – молодая, красивая, нацеленная на выживание и удачу, свято верящая, что еще увидит на своем веку и маму Анну Карповну, и сестрицу Сашеньку и представит им кузину Улю, которая стояла сейчас перед ней на коленях, с булавками между плотно сжатыми губами, подтыкала и наживляла на ней бегущее из рук шелковое платье. Об этом платье Мария и Уля начали говорить еще в ноябре 1927 года, как только узнали из газет о предстоящем 15 января 1928 года первом франко-русском бале. Продумывание будущего наряда Марии занимало их серьезнейшим образом, они так и говорили: «Давай обсудим платье», «Давай обсудим вырез», «Давай же, наконец, обсудим накидку»… И вечера напролет просиживали с листком бумаги и мягким карандашом, набрасывали силуэт, стирали, снова набрасывали… Марию учили рисованию, плетению кружев, вязанию и шитью с детства. Учила мама, которая очень любила придумывать себе наряды и шила лучше многих белошвеек. Она так и говорила: «Я люблю шить, и кому какое дело, графиня я или нет? Жена адмирала или нет? Все это сословная чепуха на постном масле! Сшить себе любимой платье я могу доверить лишь самой себе – Мерзловской Анне Карповне, в девичестве Ланге».
А что до Ули Жуковой, то она оказалась настоящим самородком, который благодаря неукротимой воле и стараниям Марии был отмыт до первородного блеска так быстро, как только и может быть отмыт золотой самородок.
– Слушай, Улька, – говорила, восторгаясь ею, Мария, – ты у меня, прямо как Михайло Ломоносов! Все схватываешь на лету, аж страшно! Пожалуй, поднатаскаю тебя и отдам в Сорбонну, еще во французские академики выйдешь, в их бессмертные!
– Не, не хочу в Сорбонну. Я деточек хочу. Замуж мечтаю! – отвечала простодушно Уля.
– Рано тебе.
– Чем раньше, тем лучше. Рожается, говорят, веселей.
– А за француза выйдешь?
– Не, лучше за нашего. Чтобы русского народа было побольше. А то сколько уже наших выбили! А сколько еще уморят, одному Богу известно! – Тут взгляд ее черных раскосых глаз вдруг остановился, ушел в себя на мгновение, а потом она спросила Марию тихо, почти шепотом: – Маруся, так, значит, Господь знает, сколько наших бить и до каких пор, а? Понимаешь?!
– Ну, ты как обухом по темечку! – Мария тряхнула головой. – И откуда у тебя такие вопросы берутся? И как ты умеешь подковырнуть за больное! Нет, отдам я тебя в Сорбонну на философский факультет! – Мария вздохнула, обняла Улю за плечи хотя и по-женски покатые, но мощные, налитые. – Не понимаю я, Улька… ничего я не понимаю… Но если, как говорят, без Божьего ведома и волос с головы не упадет, то, выходит, знает Он, сколько еще нас, русских, бить и до каких пор, и за что.
– За грехи, – сказала Уля. – За что же еще? А я все равно замуж хочу… – И она заплакала, уткнувшись Марии в грудь, – большая, но очень ладная, пропорциональная и в свои шестнадцать лет уже, наверное, действительно готовая к замужеству не только нравственно, но и физически.
Уля Жукова вошла в жизнь Марии как дар небес, как спасение от тисков одиночества, от бренной суеты, от обыденной пошлости и тупости, которых хватало со всех сторон, как с русской, так и с французской. Передавая Уле свои знания, навыки, умения, весь свой жизненный опыт и свои представления о добре и зле, Мария укреплялась душой и становилась все предприимчивее и решительнее в стремлении не только самой вырваться из бедности и вытащить Улю, но и по мере сил стать полезной России, не той, оставшейся за морем, которая казнила ее отца и разлучила с матерью и сестренкой, а той, что окружала ее здесь, в русском рассеянии, и еще, конечно же, той, что рано или поздно должна была возвратиться на круги своя…
Еще не написал о любимой России Георгий Иванов:
А может, ей пора на слом…И ничему не возродитьсяНи под серпом, ни под орлом…
Тогда, в 1928 году, вера в возрождение еще не была убита, все еще надеялись на скорый крах захватчиков Родины, но с каждым днем эти надежды слабели.
А пока Мария собиралась на бал… А Уля прикалывала на ней подол палевого шелкового платья с мелкими вкраплениями матового металлического блеска. Отрез на платье они купили в лавке при Доме моды Коко Шанель. Марии нравился строгий, изысканный стиль Шанель, нравилась дружба знаменитой законодательницы моды с русскими кутюрье и с русскими артистами балета Дягилева. Газеты сто раз писали и о том, как помогает Шанель Сергею Дягилеву финансово, и о том, как одевает она во все свое артистов целых спектаклей знаменитой труппы и т. д., и т. п. Заголовок в одной из газет так и гласил: «Коко Шанель делает ставку на русских».
В те годы в Париже русские были в моде, можно сказать, на самом пике французской мирской славы[29].
Платье Мария и Уля придумали и сшили по моде: прямое, чуть ниже колен, без рукавов, но с достаточно широкими бретельками, чтобы они не впивались в обнаженные плечи. Туфли купили дорогие – светло-коричневые лодочки, с узкими, но не длинными носами, с прямым каблуком, с тонкими ремешками и маленькими никелированными пряжками, чулки подобрали телесного цвета, фильдеперсовые. Пояс сделали на заводе: взяли обыкновенную цепь из какого-то легкого дутого сплава, с довольно крупными звеньями, пошли в гальванический цех и попросили ребят отникелировать ее, там же они отникелировали огромную заколку для волос – сантиметров пятнадцать длины, хотя и довольно легкую на вес, но очень массивную на вид. В нескольких местах они незаметно прикрепили цепь к платью, а на первый взгляд она была лишь небрежно завязана на бедрах – наискосок, узлом и так, что концы ее болтались до самой кромки платья, – носить вместо пояса цепи тогда еще никому не приходило в голову, а вот Уле пришло. Не менее важным украшением туалета Марии были две роскошные жемчужные нитки, на одном замочке, одна короткая, вокруг шеи, а вторая длинная, чуть ниже талии, до касания с поясом.
Это жемчужное колье – отдельная история, заслуживающая если не подробного рассказа, то хотя бы беглого – пунктиром… Коротко говоря, дело было так: Уля искала жемчуг по всему Парижу и по всему русскому Бьянкуру, но ничего подходящего найти не могла – или жемчуг был тускловат за старостью лет, или цену называли такую, что говорить дальше было не о чем… А нужно заметить, что к тому времени, к осени 1927 года, своими стараниями и усилиями кузины Марии Уля уже выучилась на водителя автомобиля, получила права, и в ноябре ей даже доверили отогнать первый лимузин в марсельский порт… Вот там-то и надоумили ее добрые люди дождаться сухогруза из Коломбо, он приходил к вечеру; у моряка с этого судна она и купила чудный цейлонский жемчуг – живой, играющий, не жемчуг, а загляденье! Привезла в Париж россыпью, потом они пошли к ювелиру и за десяток крупных жемчужин заказали ему колье.
Когда ювелир выбирал из Улиного жемчуга свой гонорар, у него дрожали руки и он то и дело повторял: «O, opalescentia!»[30] Потом ювелир объяснил кузинам значение несколько раз произнесенного им слова. Волшебная текучесть, игра света и тени, мерцание блеска и матовости, мгновенная переливчатость из солнечной в лунную – вот что такое опалесценция! Ювелир сказал, что такой жемчуг бывает только на Цейлоне и это очень свежий, недавно добытый жемчуг.
– Да, – сказала Уля, не моргнув глазом, – я купила его в Коломбо.
Ювелир поинтересовался: за какую цену? И тут Мария назвала сумму в семь раз большую, чем заплатила Уля. Ювелир нашел, что это недорого, и сказал, что он мог бы брать партии такого жемчуга по цене в полтора раза больше той, которую назвала Мария.
– Мы подумаем, – сказала сметливая Уля. – А нельзя ли сделать для нас еще и серьги из этого жемчуга?
– Хорошо, я сделаю, – согласился ювелир, – но тогда вы немножко приплатите мне деньгами за серебряные замочки.
Они приплатили без сожаления, ведь в этот день родился их жемчужный бизнес…
На подготовку к выходу в свет Марии была потрачена уйма денег. К счастью, они с Улей к тому времени уже совсем неплохо зарабатывали на заводе. Деньги были потрачены, но на бал Марию не приглашали. Да и кто мог пригласить? Она жила и работала на заводе, как в стальном коконе, и фактически не знала русских парижан, а те французы, что работали с нею рядом, были люди совсем другого, инженерно-технического, совсем неинтересного для нее склада. Знакомств среди русской аристократии, среди людей искусства и предпринимателей у нее не было и не могло быть, поскольку загруженность заводской работой была так велика, что Мария нигде не бывала. Да, она стала зарабатывать приличные деньги, но ей хотелось не только и не столько денег, хотя она и осознавала, что деньги определяют некоторую степень свободы, – ей хотелось простора и в первую очередь знакомств в русской диаспоре; она была уверена, что там необыкновенно интересно и там ее ждут соотечественники с широкой русской душой и с распростертыми объятиями. Поскольку никто не собирался подносить Марии пригласительный билет на блюдечке, она купила его у французских устроителей бала, притом не только билет, но и право, чтобы ее выкликнули, – особо важных гостей по очереди выкликали французский и русский распорядители бала, билеты у этих людей были – для простоты их опознавания – с золотой полосой с угла на угол, с этакой золотой диагональю.