Андрей Юрич - Немного ночи (сборник)
Я вскочил и побежал, не понимая сам – куда, еле успевая выбрасывать вперед непослушную забинтованную ногу. Я уперся во что-то, горячо обжегшее меня холодом, сполз, по нему, прижимаясь мертвеющей кожей и скорчился на другом холоде, который жег снизу. Сверху дышал кто-то огромный, звездно-черный, полный безразличия и льда. В поле зрения наискосок попадал кусок крыльца, освещенный лучом синего фонарного света. Наташка подбежала, в ночной рубашке, скользя по утоптанному снегу маленькими босыми ногами, присела рядом, обняла и стала поднимать. Меня все еще трясло.
Она завела меня в дом, уложила обратно в постель и прижалась горячим мягким телом, стараясь обнять меня целиком.
– Это другая Наташка, – шептала она, – У его брата девушку Наташкой зовут. Ты перепутал. Это она Ольге сбрасывала… Не трясись, пожалуйста, не трясись…Он быстро повел носом и ткнулся мордочкой в сокращающуюся бугристо-красную стенку, покрытую резкими, как трещины, изгибами сосудов, прокусил ее и стал пить горячую живую кровь, согреваясь и успокаиваясь. Через две недели я принес домой котенка.
Рябиновый сок
Я уезжал в скандале. В ощущении окончательного разрыва. Как будто оставлял за спиной свежую могилу. Как будто закрыл дверь ветеринарной клиники, где только что усыпили мою собаку. Будто зачеркнул адрес друга в записной книжке.
Я сказал ей:
– Я тебя ненавижу. Я хочу, чтобы тебя не было. Чтобы не было твоих вещей. Потому что твои вещи задерживают твой запах, а я хочу, чтобы не было твоего запаха. Если бы я мог вырвать кусок мозга, в котором есть память о тебе, я бы сделал это.
Она, не помню что… Кажется, плакала. Говорила, что ей некуда идти. А я кричал:
– Иди на панель! Ты умеешь!
И когда она поняла, что я всерьез, она перестала плакать, онемела лицом и тихо сказала:
– Не кричи на меня. Я уйду. Ты приедешь, меня здесь не будет.
– И куда ты пойдешь? – орал я.
– На панель… – говорила она, – Я умею…
– Вот тебе на первое время, – сказал я, – Прощай. Больше не увидимся.
Бросил ей сколько-то денег, повернулся и ушел. Уехал на вокзал. Ждал своего поезда. Бродил вокруг ларьков с шашлыками и сосисками, хотел есть. Ехать до Москвы почти трое суток.
Купил пачку зеленого китайского чая в пакетиках. Хрен знает, что за чай…
А еще, когда поезд трогался, увидел за углом кирпичного строения на перроне смутную из-за сумерек фигурку в бледном пуховике и оранжевой шапочке. Она выглядывала из-за угла, смотрела на окна вагонов. Потом она повернулась, чтобы уйти. Может быть, она тоже ощутила у себя за спиной ветеринарную клинику и записную книжку…
Настроение было препоганейшее. А купе – пустым и красным. Пухлые кожаные полки, красноватая отделка под дерево. Тепло и одиноко.
– Напиться, что ли? – я достал из сумки книжку в газетной обертке.
Сэй-Сёнагон, «Записки у изголовья». Поставил сумку в изголовье полки, лег на нее и стал читать. Книжка была старой, раритетной. С предисловием какого-то советского япониста, бледно-синими буквами заголовков. Там было написано про молодых японских самураев, которые ходили по бабам – изящно и легко, обмахиваясь веером и сочиняя стихи на всем подряд: листках бумаги цвета алой сливы, рукавах кимоно, рисовых стельках и прочих предметах обихода. Дамы были всегда непрочь, но как-то по-японски сдержаны и холодны. В два часа ночи дамы просыпались и толпой шли в сад – любоваться луной. В купе стемнело. Поезд встал на первой станции. В окно японской луной светил перронный фонарь.
– Ивлев есть в вагоне? Алексей Ивлев? – заорали прямо за моей дверью женским голосом.
– Есть, – заорал я.
– Выйдите, вас спрашивают, – заорали мне снова.
Я вышел в тамбур. С перрона мне передали тяжеленную хозяйственную сумку. Это были родственники моей знакомой, которая должна была встретить меня в Москве. А сумка была продуктовой посылкой.
Я отнес сумку в купе, засунул ее под полку. Смотрел в окно, на заиндевевшие витрины перронного магазинчика. Городок называется Топки. И поезда стоят здесь подолгу…
Спрыгнул с подножки вагона в топкую топкинскую ночь. В ней тонули фонари, поезда вязли под пешеходным мостом. Двое пьяных барахтались, куртки нараспашку, в бессмысленной и вялой драке у дверей магазина. К ним грузно и долго бежал милицейский патруль – два человека в серых бушлатах.
Я подождал, пока пьяных оттащат от дверей, и вошел в магазин. Перед прилавками стояли столики, за ними выпивали туполицые аборигены. Пили портвейн и водку. Осмотрев прилавок, я выбрал бутылку неизвестной настойки. Отдал деньги. Долго ждал сдачу. Уже в купе, потирая озябшие руки, прочитал этикетку. «Рябиновка». Хмыкнул, открутил крышку и понюхал. Пахло спиртом. Глотнул из горлышка. Приторный древесно-растительный вкус заполнил рот.
– А я думал, будет горько… – сказал я бутылке.
Отхлебнул еще. Ничё так, приятно. Но не хочется.
– Эх, – подумал я, – Зря деньги потратил.
Оставив бутылку на столе, я лег носом к стенке.
– Эй, – трясли меня за плечо, – Ты что тут, один пил? Давай я с тобой выпью!
Я не сразу понял, откуда этот голос. Проснулся, резко повернулся к проходу.
На соседней полке сидел круглолицый радостный азиат неопределенного возраста. Крупный и упитанный, слегка поддатый. Сидел, по-турецки скрестив ноги в теплых носках. В черном окне отражалось красное купе. Лампы на потолке светили по-ночному тускло.
– Что ты такой нерадостный? – спросил он, пошевелил толстыми губами.
Я захотел послать его, но сдержался.
– Женат, – сказал он.
– Нет, – ответил я.
– Да, это меня так зовут – Жа-нат, – улыбчиво пояснил он, – Я казах.
– А я нет, – снова сказал я.
Он покачал круглой головой, осуждая мою неприветливость.
– А что за книжка у тебя? – вежливо спросил он, кивнув на столик, где валялись воспоминания гейши в газетной обертке.
– Сэй-Сенагон, – сказал я, – Японская писательница.
– Писательница?!! – оживился казах, – А у тебя, что, были плохие отношения с отцом?
«Какое твое собачье дело?» – подумал я, а ему сказал:
– Кажется, маловато оснований для психоанализа.
– Ну, что ты, – обрадовался он завязавшейся беседе, – Если парень увлекается женской прозой, с ним что-то не так. Видимо, женское начало тебе всегда было ближе.
«Послать бы его в жопу», – тоскливо подумал я, и смиренно принял свою судьбу.
– А ты кто такой? – спросил я вяло.
Потом в течение сорока минут, уплывая в дрему, слушал. Он работал проводником семь лет. Рассказывал, как находил трупы в пустых купе, и как его самого пытались зарезать. Как ездил проводником по Кавказу, и поезд иногда застревал в горах после схода лавин или по причине боевых действий на путях. А когда заканчивался уголь, нужно было каждые полчаса останавливать состав, и все проводники выскакивали с топорами – рубить кусты в полосе отчуждения…
– И я ему говорю, – увлеченно расширив черные глаза, жестикулировал Жанат, – Почему нет казахов? Есть какие-то киргиз-кайсаки, а казахов нет нигде! И только годах в двадцатых – опа! Казахи! Откуда взялись?
Я задремал, и упустил часть его богатой на события биографии.
– И, знаешь, что я тебе скажу, Алексей, – продолжал мой непрошеный собеседник, прихлебывая из горлышка «Рябиновку», – Преподаватель Дмитрий Васильевич правильно мне сказал! Он сказал: «Жанат! Если бы не русские коммунисты, казахи научились бы читать и писать через тысячу лет!» Понимаешь, Леха, тысячу! Именно русские! Именно коммунисты!
«Бля», – подумал я.
– Ты согласен? – спросил он.
– Полностью, – кивнул я.
– Пошли к ребятам водку пить, – сказал он.
– К каким ребятам? – спросил я.
– Которые меня тут везут. Они только что заходили. Ну, менты, двое… Или ты что, думал, я за деньги еду? Ты что! Кто проводником работал, всегда бесплатно ездит!Я больше никогда его не видел. Кажется, он сошел под Новосибирском, потому что у него там были какие-то денежные дела. Впрочем, деньги ему не светили. Не в этой жизни. Я так увидел его – человека без денег, вечно в пути, по ночным сибирским полям, на виду кавказских лавин, с бутылкой чужой и сладкой «Рябиновки» в руке. Бедный казах-кочевник.
На вторые сутки я принялся пухнуть с голода, образно выражаясь. Я пил зеленый чай без сахара. Но не мог его много выпить. Чай невыносимо отдавал половой тряпкой. А больше влить в себя было нечего.
У меня было немного денег. Но я берег их для Москвы. Потому что совсем уж глупо было потратиться в поезде, а по Москве ходить с пустыми карманами.
Хорошо, что я ехал в купе один. Сосед начал бы жрать курицу из жирного полиэтиленового мешочка, а я жрал бы с ним, стыдясь собственного аппетита, терзаясь виной и благодарностью. Один раз я купил у проводницы «Сникерс». Съел его, и есть захотелось еще сильнее. Еще я купил печенье «Земляничное». Ел его с чаем, чтобы не чувствовать вкуса половой тряпки. Конечно, становилось противно.
Еще я много читал и спал. И у меня так все перемешалось в голове, что до сих пор не могу распутать. Красное купе, охотничьи одежды цвета алой сливы, черные окна, голые японки, ледяной слепящий свет ночных вокзалов, одиночество, проводница с пылесосом…