Ирина Муравьева - Соблазнитель
– Ты знаешь, я что-то не в форме сегодня, – сказала она. – И давай лучше завтра.
– Но завтра суббота…
– Ах да! Ну, неважно.
И вдруг убежала. Это было ее особой, весьма неприятной и странной привычкой: вот так развернуться и вдруг убежать. И не оглянуться ни разу.
Побежала она, однако, не к метро, как огорченно решил Пышкин, а спряталась рядом с лотками и стала смотреть на потоки людей, спешащих домой после долгого дня. Через час она увидела Бородина, спокойно и задумчиво идущего по общей для всех дороге. Чужой, независимый и непонятный, он шел, ел какую-то сдобу с вареньем, и выпуклые голубые глаза смотрели не под ноги, не на людей, смотрели они в синеву между ветками и с той синевою шептались о чем-то, хотя весьма трудно шептаться без слов. Она осторожно последовала за ним, держась на приличном расстоянии, подождала немного, достала зеркальце из сумки, быстро оглядела в нем свое лицо и вскоре вскользнула в четвертый подъезд.
Если вы меня спросите, дорогие читатели, был ли у нее какой-то заранее продуманный план, я просто плечами пожму. Я не знаю. Наверное, был. А быть может, и не было. Одно мне приходит сейчас в голову: она была так влюблена, что все кошки, орущие ночью от страсти, – те кошки, которые делают невыносимой жизнь пенсионеров, рабочих и школьников, те бедные, зеленоглазые кошки, которые землю готовы прогрызть, желая достичь неземного блаженства, – так вот: по сравнению с тем, что творилось сейчас в ее детской и женской душе, бездомные и сладострастные кошки, их вопли отчаянья, мощные стоны, утробные, громкие их зазыванья, – ну просто ничто. Даже сравнивать глупо.
Она позвонила в обшарпанную дверь и громко глотнула горячего воздуха. Андрей Андреич, школьный учитель и специалист по английской литературе, неторопливо открыл ей. Он был босым и успел уже намочить под краном волосы и лоб – день был очень жарким, и многие люди вообще погружали себя кто куда: кто в воду фонтана на Пушкинской площади, а кто даже в сизые волны Москвы-реки, спустившись по временем стертым ступеням.
Он открыл дверь, и Вера Переслени сразу же перешагнула порог, слегка оттолкнув его. Безумие было на лицах обоих, какая-то тьма, дым какой-то, как будто внутри человеческих тел их горели леса, и поля, и долины, и взгорья.
– Зачем ты пришла? – прошептал он.
– Затем, – сказала она и припала губами к его пересохшим раскрытым губам.
Когда они проснулись, была очень черная, теплая ночь. В окно их светили растерянно звезды, как будто и звездам пришло уже в голову, что этим двоим будет трудно помочь: они и проспали четыре часа одним существом, двухголовым, сплетенным и пальцами рук, и ногами, и бедрами, блестящими сально от пота, так вжавшись друг в друга, что странно, как бедра их не поломались при этом.
– Ответь мне, – сказал он, – кто он?
– Да неважно!
Он сжал ее голову:
– Кто он?
– Он турок. Пусти. Ты мне щеки раздавишь.
– Да я бы тебя всю вообще раздавил! Ты что, влюблена была в этого турка?
– Кто? Я? Влюблена?
– Тогда как ты могла?
– Скажи мне: «Тебе ведь пятнадцати не было!» Ну, что ты молчишь?
– Я боюсь тебя, слышишь? Избил бы тебя, а боюсь.
Она вся прижалась к нему:
– А не бойся. Я сделала это для нас, для тебя.
– А я здесь при чем? – он ее оттолкнул. Лицо его было отчаянным, жалким.
– Ну, чтобы ты не был ни в чем виноват. Что это не ты меня… Что я не девочка...
– А что: если девочка?
– Ты говорил, что мы тогда будем ждать год или два. А я не могла больше ждать, понимаешь?
Он рывком натянул на себя джинсы.
– Легла под какого-то турка, а я тебе еще должен быть и благодарен?
– Нет, дело не в турке.
– А в ком?
– В нас с тобой.
– Тогда объясни! А иначе убью, – он скрипнул зубами.
Она засмеялась и сразу же стихла.
– Ну, хочешь, убей. Только дай мне сказать. Я просто не знала, ну, что еще сделать!
Учитель стоял истукан истуканом. Она осторожно прижалась к нему. Он был словно каменный, не шевелился.
– Я правда не знала, – вздохнула она. – Я очень люблю тебя. Очень, ужасно.
– Скажи, – прошептал он, – но только не ври! Ты сделала это для нас? Для меня?
Она закивала, и тень от ее большой головы на стене, освещенной холодной, но яркой луною, подобно цветку внутри ветра, рассыпалась обилием всклоченных, пышных волос. И снова сплелось, слиплось, вжалось друг в друга так сильно, что кажется невероятным, как это опять они не поломали себе и ни ребер, и ни позвонков.
Глава VI
Лариса Генриховна не спала, и Лина Борисовна не спала, и Марк Переслени не спал. Лина Борисовна не спала в своей большой квартире неподалеку от «Спортивной», а Лариса Генриховна и Марк Переслени – в квартире покойных родителей Марка, оставленной сыну по праву наследства.
– Звони! – мокрым грудным шепотом приказывала Лариса Генриховна. – Звони в Склифосовского!
– Ну для чего? Я знаю, что с ней ничего не случилось.
– Тогда где она? Где она? Почему она не берет телефон?
– Да не хочет!
– Как это «не хочет»?
– Не хочет, и все. Ей не до тебя.
– Где она? Говори! Ты что-нибудь знаешь?
Он грустно вздохнул.
– Да, может, и знаю.
– Так как же ты смеешь!
Она задохнулась.
– Лариса! Поверь, я знаю не все, но она… Все в порядке. Никто не убил ее, не изнасиловал.
– Ты хочешь сказать, что за все эти годы… пока я и мама… мы с ней надрывались… А ты только пьесы писал и меня в могилу сводил! И за все эти годы… она нам НЕ верит? Тебе вот сказала, а нам ничего не сказала! Мы что? Мы не заслужили доверия, что ли?
– Я тоже не знаю всего.
– Что ты знаешь?
– Я знаю, что Вера влюбилась в учителя.
– В какого учителя? Где он живет?
Муж пожал плечами.
– Молчишь? Ну, молчи, – прошептала она, – скажи мне другое… Уж если она с тобой откровенна, ты, может быть, знаешь. Она с ним уже, что ли, спит или как?
– Не знаю, – ответил он честно. – Не знаю. Надеюсь, что нет.
– Почему ты надеешься?
– Мне кажется, он – жуткий трус, этот парень.
– А с совестью как там?
– Ну, совесть в подобных делах…
Она перестала качаться.
– В подобных? В подобных делах? Это дочка твоя! И ты говоришь мне «в подобных делах»?!
И тут позвонила их дочка. Сказала, что едет домой от подруги. В такси. Да, денег ей хватит. Они занимались, случайно заснули и только сейчас вот проснулись, ну, мама, зачем сразу плакать, ведь это бывает, и если бы что-то случилось, то, мамочка, тебе бы уже сообщили из морга.
Книга четвертая
Глава I
«Раскрылась земля, и оттуда, из щели, вдруг хлынул огонь. Он пожрал насекомых, цветы и растения, и птиц, и животных, потом подобрался к жилищам людей и начал и их обращать в серый пепел. А были ли люди внутри? Люди спали, обнявши друг друга, и многие даже стонали во сне, но никто не проснулся, никто не сходил за водою к колодцу, ничто не мешало кровавому пламени».
Так заканчивалась первая глава. Андрей Андреич писал лихорадочно и старался только, чтобы ни одно слово из тех, которые он чувствовал внутри, не пропало. Состояние всего его существа было таким странным, как будто бы он вылезал на поверхность из толщи глубокой и мутной воды. Он знал, что он пишет роман. Большой, мускулистый и, может быть, странный. И он будет жить, станет частью природы, воды, и земли, и румяного света, который дарило июньское солнце, немного досадуя, что день так короток и вскоре наступит другой – звездный свет.
Он писал книгу, названья которой еще не услышал, и книга была вся пропитана Верой, хотя он писал о себе и о детстве, о пьянице-отчиме и об отце, которого в жизни ни разу не видел. Ей было пятнадцать, и тело ее, к которому он постоянно стремился, как тот, кто бредет по пустыне один, стремится к воде, и мечтает о ней, и чувствует холод ее на губах, хотя еще долго идти по песку и долго глотать раскаленную дрожь прозрачного этого зыбкого воздуха, – да, тело ее стало центром всего.
Он писал себя самого, двухлетнего, которого мать вместе с отчимом купали в корыте на кухне, чувствовал распаренные красные руки матери и приятный, щекочущий ноздри запах водки изо рта отчима, и все это не имело никакого отношения к Вере, но только без Веры он и не пробился бы к пене в корявом корыте, не вспомнил бы ни вкусного запаха водки из рыжего и волосатого рта, ни этой расплавившейся в глубине прожитого времени желтенькой уточки, которую кто-то умело слепил ему из простого горячего воска. Это благодаря ей, а лучше сказать, ее телу, он так переполнился звуками, красками и новым, особенно чувственным, жадным сознанием и ощущением жизни, когда все становится выпуклым, четким и так обостряется каждая мелочь, что ею нельзя пренебречь. Писал он легко, возбужденно, и ночью, когда он ложился в постель, казалось, что даже в постели он все еще пишет. Он и засыпал в середине строки.