Эдуард Тополь - Настоящая любовь, или Жизнь как роман (сборник)
МАРИЯ (потупившись, покраснев от стыда, еле слышно). Саша, у нас нет шампанского, ты знаешь… (Гостям, не подняв головы.) Извините…
ДОСТОЕВСКИЙ (поспешно). Да это и не нужно, Марья Дмитриевна! Я вас заверяю: я уже шестой год в каторге да ссылке и ни разу шампанского не пил! И не скучаю по нему, ей-богу! Рыба у вас отменная…
МАРИЯ (подняв на него влажные глаза). Спасибо. А где же теперь-то ваш Культяпка? Неужто в каторге остался?
Достоевский долго смотрит ей в глаза – так долго, что за столом воцаряется неловкая пауза, в ней особо громко звучит бульканье водки, которую снова наливает себе в стакан Исаев… и Врангель крякает от неловкости… и Мария уже опускает глаза… когда Достоевский наконец отвечает ей.
ДОСТОЕВСКИЙ. Знаете, Мария Дмитриевна, чтобы не огорчать вас, я мог бы и слукавить. Но, глядя сейчас в ваши глаза, я дал себе слово не врать вам и не лукавить перед вами никогда в жизни!.. А что касается друга моего Культяпки, то принужден, в силу клятвы моей, открыть вам правду. Был у нас в остроге один каторжанин, сапожник по профессии. Он занимался выделкой кож и получал заказы на обувь от жен наших офицеров. Однажды он подозвал Культяпку к себе, пощупал его шерсть и ласково повалял его спиной по земле. Культяпка даже визжал от удовольствия. Но потом куда-то пропал. Я долго его искал, и только через две недели все объяснилось. Этот сапожник показал мне зимние сапожки, которые заказала ему аудиторша. Они были очень теплые и мягкие, и мех в них был словно бархатный… Культяпкин…
Грохот прерывает его речь. Это свалился со стула пьяный Исаев.
Но Мария даже не пошевелилась поднять его с пола. И, глядя на нее, не двигаются с места ни Достоевский, ни Врангель.
А Исаев, упав, тут же и засыпает на полу, завалившись на бок и поджав, как ребенок, руки в коленях.
Мария отводит от него презрительный взгляд и прямо смотрит на Врангеля.
МАРИЯ. Александр Егорович, я хочу попросить у вас… По слухам, в Кузнецке освобождается место интенданта, коего за воровство под суд отдают. То есть открывается вакансия, которую генерал-губернатор обещал, да, наверно, запамятовал, моему мужу по вашей протекции…
ВРАНГЕЛЬ. Не моей, а вашей подруги.
МАРИЯ. Не важно. Но ежели мы получим назначение в Кузнецк, нам нужно будет раздать тут долги и иметь что-то на переезд, а вы сами видите мое положение… (Показывая на пустые углы.) Мы нищие, у нас даже образа в закладе…
ВРАНГЕЛЬ. Сколько вы должны?
МАРИЯ. Столько, что и сказать страшно…
ВРАНГЕЛЬ. Но сколько же?
МАРИЯ. Сто шесть рублей.
Врангель смотрит на руки Достоевского, судорожно стягивающие в кулак край скатерти.
ВРАНГЕЛЬ. Хорошо, Мария Дмитриевна. Через две недели. Из жалованья.
УЛИЦЫ СЕМИПАЛАТИНСКА. ПОЗДНИЙ ВЕЧЕРДОСТОЕВСКИЙ (идя по темной улице, пылко, Врангелю). Она святая женщина! Великая! Конечно, они никогда не смогут отдать вам этих денег, но я отдам!
ВРАНГЕЛЬ (изумленно). Вы?
ДОСТОЕВСКИЙ. Клянусь! Как только мне разрешат печататься… Знаете, сколько Толстой берет за печатный лист? Пятьсот рублей! А Тургенев – триста! А меня ставили выше Тургенева, так что я отдам, честью клянусь! Считайте, что этот долг за мной…
Сзади – им вслед – слышен топот ног. Они оглядываются.
Это, на ходу спотыкаясь, их бегом догоняет проспавшийся Исаев.
ИСАЕВ (подбегая, Врангелю). Александр Егорович! Благодетель! Будьте отцом родным! Займите рубль!..
БЕРЕГ ИРТЫША. ДЕНЬДостоевский и Мария Исаева гуляют по берегу Иртыша…
Сидят на каком-то свалившемся дереве…
Катаются на лодке…
Трапезничают, сидя в траве…
И все это время разговаривают.
МАРИЯ. В одном Саша прав: какое жестокое, какое несправедливое ваше наказание!..
ДОСТОЕВСКИЙ. Нет, Мария Дмитриевна, справедливое.
Мария смотрит на него в изумлении.
ДОСТОЕВСКИЙ. (Останавливаясь у какого-то пня.) Извините, портянка сбилась… (Снимая сапог.) Мы, горстка столичных интеллигентов, болтунов, ни один из которых понятия не имел о народе, хотели навязать России свою волю…
Достоевский перематывает портянку, и Мария с ужасом смотрит на его ногу, до кости протертую у щиколотки.
МАРИЯ. Что это?
ДОСТОЕВСКИЙ (смутившись). Да так… От кандалов нога протерлась за четыре-то года…
Достоевский натягивает сапог, и они снова идут вдоль Иртыша.
ДОСТОЕВСКИЙ. Мы не имели никакого права навязывать России республику, и народ бы не понял нас, у нас народ монархический…
МАРИЯ. Но в каторгу-то вас – за что? За помыслы, за салонные разговоры!
ДОСТОЕВСКИЙ. А меня спасла каторга!
Мария снова смотрит на него изумленно.
ДОСТОЕВСКИЙ. Поймите: успех «Бедных людей» был для меня губителен. Мне было двадцать семь лет, меня провозгласили гением, а что я мог написать тогда лучше этого? Нет, Всевышнему и нужно было провести меня через каторгу, чтобы я узнал главное, без чего жить нельзя…
МАРИЯ (кокетливо, с улыбкой). А без чего нельзя жить, Федор Михайлович?
ДОСТОЕВСКИЙ (всерьез). Знаете, Мария Дмитриевна, я же был, как все, – дитя века, дитя неверия и сомнений. Но в каторге я сложил в себе символ жизни, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа!..
Мария разочарованно отворачивается.
ДОСТОЕВСКИЙ (не замечая, вдохновенно). И вообще, там, в каторге, такие типажи, такие судьбы! А однажды на Новый год нам разрешили устроить в остроге театр. О, вы даже не можете вообразить, что случилось с этими клеймеными ворами, разбойниками, мазуриками и бродягами!
Мария заинтересованно поворачивается к нему.
ДОСТОЕВСКИЙ. (Черпая из ее глаз вдохновение своему красноречию.) Представьте острог, тюрьму, кандалы, долгие годы неволи и жизнь, хмурую, как осенний день. И вдруг всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, забыть тяжелый труд и устроить театр в тюремном каземате! Что началось!..
«Манера его речи была своеобразная, – сказано в мемуарах Врангеля. – Он говорил негромко, зачастую начинал чуть не шепотом, но чем больше одушевлялся, тем голос его поднимался звучнее и звучнее, а в минуты особого волнения он, говоря, как-то захлебывался и приковывал к себе внимание своего слушателя страстностью речи…»
ДОСТОЕВСКИЙ (продолжая). Разом прекратились все драки, ссоры, тайное пьянство и воровство! Лица каторжан словно осветил какой-то иной, внутренний свет всеобщего светлого дела. Наконец наступил с нетерпением ожидаемый день. Залу – это был тюремный каземат – освещали сальные свечи, и она быстро наполнилась нашим тюремным населением. Очень скоро образовалась огромная толпа, сдавленная, стиснутая со всех сторон, на подоконниках – тоже целые толпы опоздавших, но все вели себя тихо и чинно, и что за странный отблеск детской радости и ожидания сиял на этих клейменых лбах и щеках!..
Мария, слушая Достоевского, не столько следит за содержанием его речи, сколько любуется этим солдатом, разом преобразившимся в актера, оракула, вдохновенного и даже красивого рассказчика…
ДОСТОЕВСКИЙ. А хотите, я расскажу вам что-нибудь смешное? Скажем, про то, как я принял подаяние? Это было три года тому, в каторге. Я возвращался с утренней работы один, с конвойным. Как всегда, я был в кандалах. Навстречу мне шли мать и дочь, девочка лет десяти, хорошенькая, как ангельчик. Я уже видел их раз. Мать была солдатка, вдова… Увидя меня, девочка закраснелась, пошептала что-то матери; та тотчас остановилась, отыскала в узелке четверть копейки и подала ее девочке. Та бросилась бежать за мной. «На, несчастный, возьми Христа ради копеечку!» – кричала она, забегая вперед меня и суя мне в руку монетку. Я взял, и девочка возвратилась к матери, совершенно довольная… Смешно, правда?
Мария смотрит на него без улыбки, но с тем значением в пронзительном взгляде, с каким женщина решает судьбу завязавшегося романа.
Достоевский, сунув руку за пазуху, достает узелок на тесемке. Развязав тесемку, извлекает из узелка темную медную монетку – четверть копейки. И протягивает Марии на открытой ладони.