Татьяна Соломатина - Одесский фокстрот
На бежевато-коричневато-салатовом совершенстве тонко выделанной телячьей кожи вандализмом реет металлическая цепура.
Я брезгливо ставлю ботинки обратно. Со смешанным чувством презрения и жалости. Цепура нравится девчонке-консультанту. Но не мне, потенциально покупательно-способной.
На платаны никто не лепит металлических цепочек. Не впаивает блях на их гладкие бока.
Ночью обувные бутики закрыты. Потому можно совершенно спокойно присесть невдалеке. На ступеньки убитого подъезда, раскрашенного монотонно-белыми надписями. Сесть на ступеньки, достать фуфырь из сумы, вытянуть ноги и с наслаждением глотнуть прямо из горла. И со вкусом затянуться. Ночь. Всем всё равно. Как в Сан-Франциско днём. В Сан-Франциско всем всё равно в любое время суток – если в рамках закона. Не существует закона, запрещающего сидеть на ступеньках. Но в Одессе бы днём всё равно оглядывались. А сейчас всем всё равно, потому что все спят. Одесса становится моим личным пространством глубокой осенней ночью. На этих ступеньках. Под этими платанами. Этим платанам всё равно – одесситка я или нет. Платаны – космополиты. Безупречно элегантные, равнодушные космополиты. Просто киты космополитизма. Моби дики. Я салютую им кактусовой самогонкой и достаю блокнот. Сума валяется невдалеке. Фуфырь стоит рядом, на ступеньках. И никому до меня нет никакого дела. Ни тем небезупречным калошам, ориентированным на вкус продавщиц, неспособных выложить за них четыреста долларов. Ни даже босоногим голубям.
* * *«Голубей не кормить!» По-русски. И по-испански. Не кормить голубей по-русски и по-испански. На родном языке – английском – надписей нет. Или англоговорящим можно кормить голубей, или, в отличие от русских и латиносов, англоговорящие знают, что голубей кормить нельзя. Не то голубей разорвёт вдребезги – тут к любой живности относятся с патетическим пиететом.
Антикварная лавка на Рашн-Хилл.
– Зайдём?
– Почему нет?
– А почему – да?
– Потому что открыто.
– Логично.
– Это везде логично. Но в Штатах это – свято.
– Да святится логика твоя, Америка!
– Ты знаешь, чему учат в американских детских садиках?
– Тому же, чему и в детских садиках по всему миру? Вырезать кружочки и квадратики?
– Каждое утро в американских детских садиках американские детки садятся в кружок или в квадратик – говорить друг другу хорошее.
– В смысле?
– Ну, помнишь, мы с тобой смеялись… Вернее – сперва говорили серьёзно. А потом смеялись?
– Мы всегда сперва говорим серьёзно, а потом смеёмся. Так делают все нормальные люди.
– Мы нормальные?
– Мы – просто воплощение нормы.
– Поэтому другие считают нас ненормальными?
– Уводишь от темы.
– Смысл утреннего упражнения в том, что детки не просто должны сказать друг другу хорошее. Они должны сказать это по-честному. Вот, скажем, Билли – толстячок. Но у него густые красивые волосы. И Молли должна сказать Билли, что у него – густые красивые волосы. И Молли должна додуматься до этого сама. При поддержке воспитательницы.
– По наводке воспитательницы.
– Воспитательница-наводчица!
– Таким вот нехитрым образом американские детки перенастраиваются на хорошее и доброе. И вечное. Научаются видеть достоинства прежде недостатков.
– Не поспоришь – умно.
– Нормальные люди никогда не считали американцев глупыми.
– И совсем уж непонятно, какому злобному глупцу первому пришло в голову ляпнуть, что американцы – неискренние.
– Такие же, как и все остальные люди – разные.
– Да. Но всё-таки наученные доброте и искренности. И культуре пространства.
– Что есть – то есть.
– Здесь спокойно. И мило. И можно сидеть на ступеньках.
– Докурила? Давай бычок.
– Ты очень красивый.
– Нет, ты очень красивая.
– Мы оба – очень красивые.
– Ладно, тогда ты умный.
– И ты – очень умная.
– А Соединённые Штаты Америки – это детский сад для взрослых.
– И это прекрасно!
Наконец заходим в лавку.
В дальнем углу сидит старичок. Сразу понятно, что он старичок, хотя он ухожен и бодр. И безупречно элегантен в своих простых вязаных одёжках. Всё так завалено разнообразным товаром, что места в лавке не так уж и много. Бодрый старичок приветливо кивает на наше «хайхауар’ю!», но не встаёт с места. Он продолжает своё священнодействие. На газетке перед старичком разложен бутербродик. Стоит термос. Старичок медленно открывает термос и наливает в крышечку дымящийся кофе. Лавка тут же наполняется приятным ароматом. Есть же места в США, где варят отличный кофе и наливают его в термос старичкам! Или старички сами это делают? А в сухих вентилируемых подвалах их аккуратных викторианских домиков штабелями всё ещё лежат мешки с бразильским кофейным зерном выпуска эдак года 1920? Наверное, так.
Мы втыкаем в витрины и в прилавки. В бесконечный антикварный хлам. Старичок интеллигентно кушает, как та Людмила в конце «Руслана и…», не мешая нам, не прыгая вокруг нас и не лопоча в нас «консультациями». Он не высокомерен. И не угодлив. Старичок – исполнен культурного достоинства. Не старичок, а просто какой-то принц, непонятно как оказавшийся в Сан-Франциско со своей газеткой, бутербродиком, ароматным кофе и аристократическими манерами – прямо из раздела старосветской хроники.
Минут через десять просим его показать лошадиную голову, выставленную в одной из застеклённых витрин. Лошадиную голову из камня, конечно же. Маленькую. Размером с квортер. Безупречная филигранная работа. Слегка сглаженная временем.
– Сколько?
– Четыреста долларов.
Старичок нежно смотрит на каменную лошадиную голову. Чувствуется, что он не хочет с ней расставаться. Хотя торговля есть торговля.
– Это очень дорого. Для нас. Из чего она? Из какого камня сделана?
– В данном случае не важно – из чего. Важно – когда, – старичок, у которого ничего не трусится, а в руках – колпачок термоса с горячим кофе, смотрит на лошадиную голову с отцовской нежностью и гордостью. – В восемнадцатом веке. И стоила два доллара. Не тогдашние два доллара. Сегодняшние два доллара в их покупательно-способном эквиваленте. Такие примерно деньги она тогда и стоила. Как стаканчик кофе из «Старбакса».
– Чем старше – тем ценнее! – улыбаюсь я старичку.
– Not me! – с улыбкой же замечает старикан. – Вы откуда, ребята?
– Из России.
– Забавно. Вы из России. На Рашн-Хилл. Когда-то здесь было очень много русских.
– Молокан.
– Их тоже. И просто русских. Сейчас их осталось двести… Не помню сколько.
– Но в Калифорнии много русских.
– В Калифорнии – много. Но не на Русском Холме. С тех пор, как жена умерла – я не слежу за тем, сколько у нас здесь русских. Моя жена была русская. Из Одессы.
– Да вы что! – ахает мой муж. – Моя жена тоже из Одессы!
– Он не поверит! – шепчу я мужу по-русски. И пытаюсь извлечь из торбы российский паспорт, потому что в заграничном написано, что я родилась в Украине. А в общегражданском ещё указано про Одессу.
Но старичок верит и так. Потому что американцы, в большинстве своём, искренни и доверчивы, как дети, кто бы и когда бы какой бы пурги о них не нёс.
– Хотите кофе? – он протягивает мне колпачок от термоса. – По вашим прекрасным русским глазам видно, что вы хотите кофе. Вы немного похожи на мою жену. У вас соразмерные черты лица и светлые глаза. Как у всех русских. Все породистые русские немного похожи друг на друга.
Я принимаю у него стаканчик кофе. Кто там говорил, что американцы жадные? Старичок поделился со мной раритетным для США – хорошо сваренным – кофе! Поделился просто так.
– В России, в Одессе, умели варить кофе. Моя тёща варила отменный кофе. И говорила на, – он начинает загибать пальцы, – русском, английском, французском, немецком… На четырёх языках. Очень умная и образованная была женщина. Говорила на четырёх языках и варила отменный кофе. И красиво ела. И играла на пианино. Я у неё научился. Варить отменный кофе, красиво есть и играть на пианино. Она мне говорила, что в любом возрасте можно научиться достоинству. Она считала, что умение варить кофе, необходимость красиво есть и возможность играть на пианино – неотъемлемые части достоинства. Она меня научила. Моя тёща умерла шестьдесят лет назад. Жена умерла двадцать лет назад. Мою жену привезли из Одессы в двухлетнем возрасте. В девятнадцатом году её родители сели на пароход до Константинополя. И не стали задерживаться в Европе. Очень умные и образованные были люди. Все русские – очень умные и образованные люди.
Я стою, как дура, с российским паспортом в руках и колпачком кофе, преподнесённого мне американским старичком. Мне становится стыдно за тех русских, которые считают американцев неискренними и глупыми. И за себя тоже, потому что «русский» – это не прилагательное. И не местоимение. «Русский» – существительное. И местоимение «я» – в данном контексте существенная часть этого мощного существительного. И я задаю дурацкий вопрос. Потому что когда мне стыдно, я всегда задаю дурацкие вопросы.