Анна Бердичевская - КРУК
– Ну-ка, ну-ка, что Чанов ваш? – Вольф пристроился полежать на боку, подперев взлохмаченную седую голову рукой. – Он, кажется, влюблен?
– В кого это? – удивился Паша.
– В Розовый Цветок, в кого ж еще?
– В Соню?! Да она же дура! А Чанов очень умный. Он, может быть, даже гений.
Вольф фыркнул. Видывал он молодых гениев. Бродский, Битов, Довлатов… Преспокойно бегали за пивом. Потому что Вольф был старше на три года. Вольф никогда не думал, что он и сам гений. Слишком был то влюблен, то занят чем-то, то просто строг – к себе и к близким. А младшие дружки его, гении, любопытнейшие субъекты… но чтоб ооочень умные?..
– Гений тоже человек, – пробормотал Вольф задумчиво.
– Но все равно же не как все.
– Все не как все… – не то чтобы спорил, но упирался Вольф.
И Паша упирался:
– Гению что-то дадено. Что-то он может такое, чего никто другой. Даже другой гений. Вот Чанов, он таким образом говорит, что все сразу в тебя садится, как будто для каждого слова в тебе уже ямка, как в грунте, вырыта… И ты уже готов принять в себя корешки слов, дать им расти и в конце концов понять ВСЕ, до конца. Но пока не проросло, ты, даже если поймешь, повторить-то не сможешь… мямлить будешь. И все развалится. А у гения его вселенная в виде готового текста. Это, кстати, сам Чанов и сказал. И текст, именно как вселенная, полностью полон. Он вообще считает, что вся реальность мира вместе с информацией о нем так и устроена – без дырок и швов… Ведь как у Пушкина? Попробуй в «Медного всадника» или в «Пиковую даму» хоть строчку вставь. Или выкинь. Не получится! Как серебряная пуля отлито каждое слово…
– И ввинчено в ствол. – Вольф закончил фразу Паши, как свою.
«Может, этот щенок тоже гений? – подумал Вольф. – Дураковат вполне гениально…» Он опечалился на миг, повернулся на спину, почувствовал каждым ребром жесткий мат. Чего-то не хватало. Понял – чего. Подушки! Он не задумываясь стащил за угол подушку у юного поэта. Сидящий на койке Пашенька проводил ее тревожным взглядом, опасаясь, что ситчик наволочки и бязь наперника не выдержат когтистых лап старика, но все обошлось. Вольф сунул подушку под голову и затих умиротворенно.
– Удобно? – спросил Паша.
– Не подушка, рай, затылок держит точно и осторожно. – Вольф прикрыл глаза, словно вот-вот уснет. Но поинтересовался: – А что в ней шуршит?
– Гречневая шелуха.
– И кто выдумал?.. Вот уж, правда, гений.
Паша хотел ответить, про маму рассказать. Но Вольф действительно вдруг уснул, будто выпал в осадок из окружающей среды. Как бы умер. Паша не успел за него испугаться – раздался храп с нежным посвистом. Асланян смотрел на Вольфа, на грозный его профиль, на седую щетину, на глубокий шрам у самой кромки волос, на сосредоточенно нахмуренные брови. Господи, какой старый, длинный, живой и таинственный… Вот, вошел в жизнь…
Паша заволновался, завозился, словно вспомнил что-то забытое и нужное, добыл из вороха постели свой блокнот и толстую ручку. За окном, за мятой тряпкой штор синели утренние сумерки, прилежные студенты шаркали по коридору, спешили на первые пары, им бы все учиться. Чечен тихонько лежал на своей кровати, укрывшись с головой. Может, и не спит, может, ему интересно?.. А Пашин учитель – вот он, похрапывает и посвистывает на полу, наконец-то ему удобно и покойно… Поэт Асланян нажал на кнопочку, светлячок ручки зажегся, строчка потекла.
И он очутился в башне, где с ним случилась первая любовь и первая ревность, и разлука, похожая на внезапную смерть…
Время не то чтоб остановилось, но перестало быть вовсе.
Башня
Пятнышко света на бумаге заполнялось быстро бегущими косыми буквами:
Приеду вечером в субботуВ забытые края.Привет вам, башня и болото,Привет вам, это я.Мне целый вечер до закатаСебя не узнавать,И думать о своих Пенатах,И камешки пинать…
Башня была не фигуральная, не из слоновой кости, а самая что ни на есть: небрежно и не раз штукатуренная, но повсеместно ободранная до, возможно, первого своего, небесно-голубого, обветшалого цвета. Что было под штукатуркой, камень или бревно? Когда-то Паша думал, что камень. Потом он уже знал – на первом этаже камень, а на верхних бревна. Она стояла в Чердыни… стоит… и еще постоит, подождет Павла…
Башню эту он помнил, сколько помнил себя. Она всегда торчала как бы у горизонта, бледно-голубая, почти невидимая на фоне неба, на краешке земли. За нею в нескольких метрах действительно была кромка обрыва и провал к Колве. Город располагался на длинном и широком «столе», чуть покатом, приподнятом надо всем окружающим пространством. Две трети «стола» очерчены обрывом, из-за этого Чердынь была неприступна для врагов со стороны реки. А с другой стороны от тайги ее отделяло болото.
Чердынь когда-то, до пятнадцатого века, была столицей легендарной Биармии. Не то чтоб это был исторический факт, однако «даже в газетах писали», как утверждала Пашина мама. А газетам она доверяла полностью. Но уж совершенно точно Чердынь была торговым центром на северном рукаве Великого шелкового пути. С середины шестнадцатого столетия в некоторых русских летописях Чердынь поминалась как острог. И в самом деле, вдоль кромки обрыва стоял частокол из «острогов», бревен, остро заточенных кверху. Пашина бабка вспоминала, что во времена ее детства расшатанные могучие колья из лиственницы еще торчали вдоль всего обрыва, как стариковские зубы. И каждую весну обрыв наступал на Чердынь, унося с камнями и глиной остатки древней стены…
С края города открывался простор бескрайний. В хорошую погоду над невысокой северной тайгой на самой линии горизонта виден был отрог Уральского хребта, камень Полюд, потухший вулкан. До горы было километров пятьдесят, может, сорок, а может, и шестьдесят. Два дня скорого шага без ночевки и без еды по неудобным, болотистым, поросшим шиповником, малинником, иван-чаем геодезическим просекам. Прорубили их когда-то зэки. Пашенька бегал туда с ребятами всего три раза. Исчезал из дому на четыре дня, а в последний раз и на неделю, за что был наказан отцовским ремнем и материнскими слезами. А ведь в детстве и мать, и отец, оба тоже на Полюд убегали.
Зачем во все времена бегали чердынские ребята на камень?.. По многим труднообъяснимым, но вполне понятным причинам. Затем, что Полюд был в хорошую погоду виден как на ладони и был горой, с него и дальше можно было заглянуть, что там, за горизонтом… И хотелось, хотелось все же проверить себя. Выдержать, добежать и вернуться. А не идти, как всегда, пасти с утра козу Фроську и корову Марусю на заливной луг у Колвы. Вдруг ни с того ни с сего можно было не по делу пожить, а по воле. А то еще взять да и пройти весь путь молча. Не говорить даже с ребятами, бегущими на Полюд где-то рядом, но тоже в одиночку, не шаг в шаг…
На Полюд беглецы поднимались не часто. Но когда Паша убежал в последний раз, то он забрался на вершину камня, увидел следующую таежную даль, в самом деле другую, почти что горную… В ней, в этой дали, вилась меж каменистых утесов незнакомая река Вишера, говорят, богатая алмазами и хариусами. По берегам реки в вечерних сумерках загорались огоньки города Красновишерска, был он побольше Чердыни и с аэродромом для кукурузников. Аэродрома Паша не увидел, потому что с низовий Вишеры туман наползал. Но огни одной из драг на реке углядел. Именно драга, рассказывали в Чердыни, намывала на Вишере алмазы… Паша смотрел, смотрел в мерцающую даль, да и заснул почти что на вершине Полюда. Проснулся глубокой ночью от волчьего воя. Волки были где-то рядом, и Паша напугался, полез через ельник напролом, уперся в дощатый заборчик, перемахнул через него и упал прямо на лохматого, жарко дышащего волкодава. Вот ужас-то был! Волкодав взвыл не хуже волка и тут же залаял так, что сердце у Паши оборвалось, он сжался в предчувствии неминуемой и ужасной смерти. Но квадрат света из открывшейся двери упал на волкодава, и девичий голос раздался:
– Ты чо, Умка, волком воешь? Дурак, ли чо?
Умка заворчал и отошел от Паши, который сообщил девушке:
– Умка ваш не дурак. Он меня за волка принял. Всем известно: где елки, там и волки.
– Да ты поэт, хоть и мелкий. – Девушка опустила ружье, поправила очки на носу и сказала: – Заходи. Погляжу на тебя.
Девушку звали Оля. Она была метеоролог, а домик был метеостанцией. Оля в нем жила, шесть раз в сутки снимала показания пяти приборов на метеоплощадке возле крыльца и передавала цифирь азбукой Морзе на «большую землю». Оля стала первой девушкой, которую Паша полюбил. Не за красоту, нет. А за ум. Ему было лет двенадцать… Но и по прошествии семи лет, в свои почти что двадцать, он продолжал любить Олю. Правда, давно уже не только за ум. Он любил ее и за красоту (маленькая, ладненькая, коса ниже попы и очки в роговой оправе), и за образ жизни, который все отрочество, всю юность примерял к себе. Он восхищался, но следовать Олиному примеру так и не смог.