Илья Бояшов - Безумец и его сыновья
Отказник в то лето совершенно замучил Книжника – тот единственный терпеливо мог его выслушивать и выносить.
Книжник спросил после всех зажигательных Отказниковых речей:
– Так в чем твоя правда?
– Свобода полнейшая. Твоя и моя.
– А как тогда быть со Степаном? Он говорит другое…
– Знаешь, кто Степан? – горячо взвился Отказник. – Паразит, который душит Отечество! Червь, ползущий по телу народа! Таких, как он, нужно быстрее долой. Еще Платон говорил – мудрецы должны управлять государством!
– Придут к власти твои мудрецы – такими же станут, как братец! – подал голос случайно услышавший их Строитель.
Отказник яростно запротестовал и вытаскивал из всех своих карманов тетрадочки – все было им уже продумано, все записано. Тыкал он в свои записи и цитировал Аристотеля. Он сделался за эти годы страшно умным, пожалуй, умнее всех остальных: знал Канта, почитывал Гегеля, а уж врага своего, Маркса, готов был разложить по полочкам – но вот беда, никто его здесь не слушал! И Книжник спорил-то с ним только из сострадания. И Отказника это бесило.
Книжник спросил:
– А что Беспалый?! Он не был таким, как Степан!
Диссидент взялся жарко доказывать – такие дураки, как покойный Председатель, в Степановых руках наиболее-то и опасны.
– Он был добрый, – не согласился Книжник. – Ведь он мог посадить отца… В порошок мог стереть… Но не сделал этого!
– Ворон ворону глаз не выклюет! Одного они поля ягоды! Раб и хозяин. Не может быть раба без хозяина…
– У Беспалого была своя правда, – не унимался Книжник. – И у тебя своя. Мать моя верила, что придет ангел… Во что верует наш отец? В бочонок с солеными огурцами?
Бунтующий брат задохнулся: уж когда речь заходила об отце, делался он сам не свой.
– Безгласный холоп – ни на что не поднимет свой голос, заливает лишь зенки. Погонят его – уйдет! Посадят – и будет сидеть! Он безмолвен и глух, и доволен даже дерьмом. Вот отец наш… Быдло! Быдло!
С нескрываемым презрением оглядывался на Безумцеву овчину!
Между тем, пока гостили они на холме, было выпито и съедено ими и забредающими гостями без счета утиных тушек и жареных зайцев (а также опустошили они с десяток бочек с грибами и квашеной капустой, и прочими соленьями), также съедались репа, брюква, горох, который вился там и сям по холму, не брезговал никто и рыбой, съедались баранина и говядина, которые попадали на холм благодаря шоферам, перевозящим овец и телят. Изжарена была в то лето на огромном костре и обглодана до последней косточки огромная свинья, настолько жирная, что даже у хозяина схватило после нее живот. Туша ее была величиной с бычью, а голова, которая красовалась какое-то время, насаженная на кол, внушала ужас своими размерами даже собакам. В распахнутую свиную пасть можно было засунуть человеческую голову, свиные уши (которые потом с таким аппетитом, макая в соль, съел Безумец) напоминали два огромных лопуха, в их тени можно было скрыться не одному путнику…
И все это сжарил, спарил, сварил и приготовил другими способами неусыпный Пьяница, с утра до вечера снующий между братьями и гостями. А уж драгоценная фляга вливала в жаждущие глотки целые водочные озера.
Таково было обычное лето. Раздражение сыновей на своего отца росло. Ропот их становился все громче. Ничто так не выводило их всех из себя, как отцовское рыгание и сочное обсасывание пальцев. Брезговали они уже смотреть, как он ест и пьет – было им всем противно! Весь вид его был им противен – а он по-прежнему почесывал живот, икал и проделывал прочие свои обычные дела.
Вот что случилось следующей весной: по дороге мимо Безумцевой избы покатился невиданный прежде в этих местах огромный, раскрашенный фургон, в кабине которого восседал за баранкой иноземец! А за ним принялись гонять взад-вперед тяжелые финские, немецкие и шведские автопоезда, их выхлопные трубы над кабинами выпускали облака дыма, в их кабинах бесился джаз. И днем, и ночью, светя огнями, гнали фины и шведы свои грузы. Моторы машин были всегда исправны, а скорость настолько большая, что, почти не снижая ее, огибали они холм и неслись дальше, не замечая Пьяницы, который не раз и не два останавливался возле обочины со стаканчиком. Попытки заманить хоть кого-нибудь были до поры до времени безнадежны.
Безумец рассердился на такое непочтение. В тот же самый день, когда он не на шутку рассердился, у первого появившегося тяжелого шведского грузовика отказал мотор. Шофер, недоумевая, как могло произойти такое в прежде безотказной машине, откатил свой огроменный фургон к обочине. Вылез он – здоровый, простоватый на вид белобрысый детина – и взялся копаться в моторе. Здесь-то Пьяница его и подловил! Поначалу швед отказывался и мотал лохматой своей башкой, но рыжий пройдоха крепко насел на него, всем видом давая понять, что не отпустит без шкалика.
Сам же Пьяница наборматывал себе под нос:
– Ах ты, чухна белобрысая, белоглазая, я буду не я, если не отхлебнешь по первой!
Добился он таки своего – и тотчас последовал второй стаканчик с обычной прибауткой:
– Где раз, там и два!
А затем Пьяница, приплясывая, молвил:
– Бог троицу любит.
А затем:
– Изба о четырех углах!
После:
– Звезда о пяти концах…
И т. д.
Затем шведа уже не надо было упрашивать, вся прежняя его спесивость улетучилась, и, зачарованный, следом за Пьяницей он поднялся на холм. Он еще в состоянии был удивляться здешней бедности: бревенчатой избе, раскиданным там и сям тряпкам, кострам и котлам, почти уже не встававшим облезлым собакам и, наконец, Хозяину (поначалу разглядывал его шофер, словно дикого зверя). Когда же Безумец приказал своему рыжему сынку поднести «белоглазой чухне» полный котелок, последние крохи рассудка в иностранце еще этому воспротивились и, как мог энергичнее, он замахал руками. Но на беду (и шведа, и влюбленного Строителя) в тот год на холме оказались лисенковские дочки! Уже собравшийся вернуться к грузовику швед нос к носу столкнулся с Майкой. Свежая, нахальная Майка расхохоталась, а Безумец кивнул ей с овчины. Девушка, послушавшись, поднесла пришельцу целый, до краев котелок, да так поднесла, что, не спуская с нее ошалевших глаз, швед выхлебал все до дна. А девушка лукаво ему улыбалась, от распущенных ее волос чудо как пахло, глаза светились, губки подрагивали, соловьи, щеглы и сойки в кустах посвистывали, свиристели и щелкали на все лады. Иностранец мгновенно влюбился и, приняв еще котелок из сладостных Майкиных рук, срезался, словно убитый.
И уже забыв, куда и зачем ехал, ел и пил все, что подносила ему хохочущая Майка, был послушен, словно телок, и, начисто позабыв о родине, о фрахте и о работе, лепетал о чем-то непослушным языком и пытался распевать свои песенки. Его не раз и не два выворачивало в кустах. Майка подносила ему рассола и засовывала ему в рот своими сладкими пальчиками кислую капусту. Та к что за три дня, которые пробыл швед на холме, заделался и он свинья свиньей. За Майкой же готов был, околдованный, ползать – жить без нее уже не мог!
И, кое-как протрезвев, умыкнул девку!
Украл он ее утром, когда холм еще спал. Помогло ему в этом его молодое здоровье. Подхватил ее на руки и вместе с нею сбежал с холма. Майка и охнуть не могла.
Пьяница, продрав глаза, катился следом – но было поздно. Швед уже занес Майку в кабину и так на нее глядел, и так лопотал, сбиваясь и путаясь, о своей невероятной любви, что девушка, поднявшая было руку, распознав смысл его невнятного лопотания, еще более похорошевшая, смягчилась. И, взглянув пристальнее на иностранца, ласково погладила его по щеке.
Ту т же забыты были Строитель, сестра, отец, холм – все было забыто. Вот какая в ней проснулась любовь!
А Пьяница, запыхавшись, уже залезал на приступочку кабины.
Взревел мотор, дернулась машина, отбросив рыжего Безумцева любимца, и шофер, увозя невесту неизвестно в какие дали и в какую судьбу, погнал совершенно безрассудно. И ведь Майка не воспротивилась, не попыталась вылезти – бесследно исчезла вместе с ним, растворилась, словно ее никогда и не было!
Пьяница закрылся ладонью от солнца, вглядывался, да только напрасно – никогда здесь больше Майку не видели.
Явившегося студента никто не успокаивал и не утешал. Строитель настолько был потрясен, узнав обо всем, что случилось, что даже как-то обессилел. Дрогнули обычные его сдержанность и мужество, слезы готовы были брызнуть. Сел он на холме, отвернувшись от всех, и на какое-то время словно окаменел.
Между тем появилась в то лето возле холма забытая было уже всеми Аглая. От времени скорчилась она уже так, словно несла на своем горбу огромный камень, глаза ее утопали в кожаных мешках, и дряхлая кожа свисала с ее лица – настолько она сделалась старой! Но при знахарке по-прежнему был короб, и рядом с нею тонкая немая девушка неслышно ступала босыми ногами.
Старуха искала коренья на прежних своих местах у озерца – и не могла найти – все оказалось погублено дорогой: лишь мазутные пятна были там, где прежде росли целебные травы.