Леонид Аринштейн - Место издания: Чужбина (сборник)
Остается еще два дела, а народу в зале все еще много. Судья пошел в кабинет волостного писаря покурить, размяться, попутно отдал мне приказание проверить повестки, откуда столько народу? Не забыл ли я какого дела, по которому был вызван этот народ? А народу в зале еще прибавляется. Неужели столько любопытных?
Быстренько, еще раз проверив явившихся, я положил на стол, под только что снятую судьею, как бы золотую судейскую цепь, вроде архиерейской панагии, и затерялся в толпе, всякую минуту готовый на каждое мановение судейского пальца.
Когда он вернулся, сел, надел на себя цепь, просмотрел оба дела и положил их в том же порядке, как и я: об овечке будет слушать первым. На таких делах он отдыхал и называл их «бытовыми явлениями». Да и народу по ним ждет немного.
– Вот вы, потерпевший, в прошении вашем написали, что была овечка, а подсудимый на дознании показал, что это был баран. Расскажите, как это случилось?
– Дык овечку же он заколол. Он на мою овечку свое тавро положил. А баран – это правда, был баран. А заколол он овечку потому, что она в мой двор сама прибегала. У меня на то есть свидетели.
– Садитесь. Подсудимый, скажите правду: не случилось ли ошибки с овечкой?
– Никак нет, ваша честь. Он сам ее заколол, у меня есть на то свидетели. Вот они, двое.
Видя, что дело о самоуправстве может вылиться в простой гражданский иск, так как свидетелей не было ни при уводе овечки со двора потерпевшего, ни при том, как овечка была заколота, судья почуял, что жалобщик по-своему больше прав, нежели ответчик. Он стал передопрашивать свидетелей. Один из них, со стороны потерпевшего, обмолвился:
– В ту пору и со мной он баранинкой поделился. По соседству.
– Кто – он? – заинтересовался судья.
– Ну, он же. Степан Иваныч.
Свидетель указал на подсудимого и прибавил:
– Мы взяли, дело соседское, а про то, баран то был, овечка ли, мы такого умысла не знали.
Судья еще раз для уточнения спросил:
– Когда же это было – когда овечку закололи или когда барана?
– Дык он же один раз колол. Может, он и вдругорядь колол: овец у него вдосталь. Мы чужих овечек не считаем. Ну только и вот под присягой говорю: не знал, какая баранина: баран, не то овечка. А теперь, выходит, будто мы чужое мясо ели, – виновато и с обидой прибавил свидетель.
Степан почуял неладное и, вскочив с места, повысил голос:
– Дыть мы тут по-соседски делимся…
– Садитесь, – сказал ему судья.
Для всех в зале было уже ясно, вот-вот дело раскроется не в пользу подсудимого, и не требовалось присутствия большого психолога, чтобы развязать этот узел в пользу потерпевшего, но судья все это воспринимал по-своему. Веселая улыбка с лица его исчезла. Он поманил меня к себе пальцем.
– Найди мне мою записную книжку, – сказал он мне.
Книжка эта, красиво переплетенный в кожу томик, именинный дар Агнии Егоровны, всегда лежала вместе с цепью в особом кожаном баульчике, на этот раз тут же, рядом с корзиной для бумаг. Мне не трудно было это сделать. Но судья только сделал вид, что просматривает книжечку. Там у него много записей, сделанных при чтении сенатских постановлений и толкований. Ему нужно было время – подумать, как повернуть дело на гражданский иск. Видно было, что все эти мужики тяготились присутствием большого народа в зале суда и всем им, не исключая и потерпевшего, не очень хочется марать соседа, может быть, и вправду присвоившего чужую овечку. Да и жить надо вместе, топить семейного человека и небезопасно. Не сам он, так родня отомстит. Но и замять дело в присутствии столь исключительной аудитории для судьи было рискованно. Простая линия подхода к деревенской тяжбе была порвана. Надо копаться, передопрашивать всех снова, доказывать. Кроме того, дело затягивалось, а народу много – ждут терпеливо, значит, дело это для них важно в принципе.
Судья захлопнул книжечку, взглянул на тихо ждавший народ и обратился к потерпевшему; очевидно, решил начать передопрос всех снова и по порядку. Но мы услышали:
– Скажите, потерпевший, во сколько вы цените вашу овечку?
Мне вдруг показалось, что судья уже решил дело в пользу потерпевшего, без дальнейшего передопроса и не добившись даже сознания ответчика. А потерпевший ему резонно отвечает:
– Дыть тут дело не в цене, а в правде.
Я был очень молод, мало понимал в тонкостях душ человеческих, но по тому, как перешептывалась местная интеллигенция, сидевшая на задних скамьях, я мог догадываться, что она не на стороне судьи. Даже и самому мне показалось, что он ходит по краешку правды: вот-вот упустит явно виноватого. Но судья хотя и тяготился этим невидимым контролем чутких к шаткому пути интеллигентов, а все-таки шел своей, ему известной тропкой. Мужицкое чутье к правде потерпевшего задело и его. И все же он настаивал на том же ответе:
– Я вас спрашиваю: во что вы цените вашу овечку?
– Дыть, поди, не мене трех целковых.
– Ага! – сказал судья. – За три рубля вы не прочь человека посадить в тюрьму? – И тут же, обращаясь к тем, кто лучше понимает, нежели простые мужики, прибавил: – Где-то, кажется во Франции, есть закон, по которому могут посадить в тюрьму человека за кражу куска хлеба. А наш закон даже за кражу трех рублей уголовному наказанью не подвергает.
Теперь уже было ясно, что судья на стороне подсудимого, и подсудимый это понял, потому что, когда судья его снова подозвал к себе и попросил сказать «всю правду», с самого начала, он разговорился:
– Летом было дело. Мы с бабой стригли в гурту овечек. Молодняку я прижигал свое тавро… – Тут он прервал себя и вдруг ухватился за соломинку: – Дыть, ежели, ваша честь, не больше трех целковых, то я согласен откупиться.
На этом судья его и поймал.
– Как так откупиться? От чего же откупаться, если вы не виноваты?
Степан Иваныч замялся, оглянулся по сторонам, как бы ища кого-то, кто лучше ответит, и затем признался:
– Дыть она, овечка, больше и не стоила.
– Значит, правда что овечка с вашим тавром сама в ограду вашего соседа убежала?
Вместо ответа Степан Иваныч достал из-за пазухи запотевший кошелек и выложил на стол перед судьею три рубля.
– Значит, вы признаете, что ошибка с овечкой случилась? – мягко, улыбаясь, настаивал судья.
Степан Иваныч говорить уже не мог. Он только беспомощно развел руками, как-то исподлобья осмотрел кругом себя все собрание, тоже опустивших к полу глаза людей, и поник. А судья не по бумаге, а на словах произносил решение:
– Возьмите деньги пока обратно. Я дело еще не решил. Но я мог бы вас приговорить от трех до шести месяцев тюрьмы за похищенье чужой собственности, притом с насилием, но я этого не сделаю не потому, что вы согласны заплатить убыток, а только потому, что вы сознаетесь. Ваше сознание дороже всяких денег. Мало того. Мой долг, как мирового судьи, не наказывать людей, а предупреждать дурные поступки. По этому, чтобы у вас и у вашего соседа не оставалось никакого зла друг против друга, я прекращаю это дело и предлагаю вам обоим по-хорошему помириться и жить по-добрососедски, чтобы и для других вы были примером. Согласны вы на это?
И опять-таки, вместо ответа судье, Степан Иваныч тут же, при всех, повалился в ноги потерпевшему и по бороде его потекли слезы. А обиженный им человек обнял его и не ему, а судье громко прокричал:
– Ваша честь, не надо мне никаких денег! За этот поклон я сам бы дал ему хоть сто рублей, да у меня их нету…
По-разному недавние враги смотрели друг на друга, как будто впервые видели незнакомые, хорошие, помолодевшие в улыбках примирения лица. И выходили они из зала заседания в стыдливом молчании.
Так все это было трогательно и незабываемо, что сидевшие на задних скамьях интеллигенты, а за ними и весь народ, встали на ноги и смотрели на судью тоже новыми, добрыми, повеселевшими лицами. Все поняли, что у этого судьи – милость выше и важнее правды. Так и я, в течение трех лет моей работы у него, навсегда запомнил, что он был именно мировым судьею, мирил людей, где только можно. Но я тогда еще не знал, что правду всякий может толковать по-своему, а милость исказить нельзя. Потому что милость способна миловать и виноватого.
Оставалось еще одно последнее дело. Удивило нас одно, странное явление. Все дела уже рассмотрены, за исключением этого, тоненького, по которому были вызваны лишь стороны и ни одного свидетеля, потому что самые важные свидетели почти все умерли, а остальные не разысканы.
Правда, в зале осталась из любопытства почти вся волостная аристократия, но остальной народ, более пятидесяти человек – пожилые бабы, безусая крестьянская молодежь, – почему они не расходятся?
Судья перелистал дело, сосчитал корешки повесток и смерил глазами неожиданное число людей на первых скамьях.
Взгляд его, как и мой, как и всех в зале, задержала стоявшая впереди всех женщина невиданно большого роста, смуглолицая, лет под пятьдесят, но без единого седого волоска на непокрытой голове. Странно было видеть именно эту непокрытую, как у девицы, голову, с которой свалилась на плечи белая пуховая шаль и покрывала богатый, беличий воротник теплой, крытой хорошим сукном шубы. В то время, когда все остальные люди расселись поудобнее на скамьи, она стояла на ногах и обнимала тоже стоявших возле нее молодых: цветущего, хорошо одетого парня и очень красивую девушку. Оба они к ней как-то прижимались и не то дурашливо, не то счастливо ухмылялись. Сама же она была строга и смотрела прямо на судью. Губы ее были плотно сжаты, лицо было спокойно; глаза большие, темные, почти не моргнув, смотрели на судью и были сухи; только в правой руке ее чуть шевелился красный платочек, как будто влажный. Видно, что выплакалась загодя.