Александр Архангельский - Музей революции
– А и так все на своих местах. Павел Савельевич, а? Фундамент, стены, купол, крест. Вот я хочу спросить. Вы читали «Венецианского купца»? Уильяма Шекспира, – зачем-то уточнил епископ.
– Читал, владыко.
– А помните, о чем там говорится?
Павел ответил с такой демонстративной вежливостью, что прозвучало слишком дерзко.
– Я помню, ваше преосвященство. Помню. Но хотелось бы от Вас услышать.
– А там говорится о том, как жид-торговец, Шейлок, пожалел кусочек мяса для христианина. Вот о чем там говорится.
Возникло ощущение, что кто-то скручивает жгутиками кровеносные сосуды в голове, и тихо дергает, чтобы под кожей пробегала судорога. Держаться до последнего, держаться.
– Владыко, Вы простите, но я должен прямо Вас спросить. Это Вы меня называете жадным жидом?
– Нет, я лишь рассказываю вам сюжет Шекспира. – Вершигора осклабился.
Павел наконец-то справился с собой. Давление понизилось; он вновь почувствовал покой, разлитый в воздухе. Противный дед. Но вокруг него – уютно, хорошо. И пора переводить их интересный разговор в другую плоскость.
– Кстати о жидах. Наш директор, Теодор Казимирович Шомер, попросил передать Вам личное письмо.
Вершигора криво ухмыльнулся; хотел было пошутить: «от евреев послания чтение», но промолчал; хватит Шейлока. А парень вообще-то оказался ничего, кусючий.
– Оставьте, на досуге почитаю.
– Владыка, сделайте мне одолжение, прочитайте письмо сейчас. Оно совсем короткое. И, быть может, что-то поменяет. В рассказанном вами сюжете.
– Сюжет уже имеется. Это, мой друг, Шекспир. Там ничего не поменяешь. А о чем письмо?
– Простите, я не знаю. Конверт запечатан.
– А почему не начали с него?
– Аз есмь послушник своего директора, что он поручил, то делаю, в рекомендованном порядке. – Получи, фашист, гранату.
– Ну, давайте, ладно, ознакомлюсь.
Вершигора нажал селектор:
– Подсевакин, принеси очки.
Явился секретарь с небольшим серебряным подносом; ну, ничего себе очки! Советская оправа, роговая, правое стекло надтреснуто, дужки подвязаны ниткой. И, кстати, секретарь похож на Смердякова. В старозаветных окулярах епископ стал напоминать пенсионера.
– На очки не смотрите. Они не то, чтобы. А просто – любимые очки, ношу уже лет тридцать. Состаритесь – еще меня поймете.
Епископ не спеша вспорол конверт костяным ножом; минуты три читал, по-детски шевеля губами. Отложил бумагу, помолчал, подумал.
– Вот что. Павел… э-э-э… Савельевич. Вы передайте Теодору Казимировичу… э-э-э… Шомеру, что нам не худо повстречаться. Хотя я ничего не обещаю. Пусть его секретарша позвонит моему Подсевакину.
Взвесил все еще раз, и добавил напоследок:
– И еще передайте. У меня ведь тоже будет просьба. Какая – потом доложу. Сделаете – может, что и выйдет. Такое вам партийное задание. Павел Савельич.
Эй, Подсевакин, проводи.
4
Что же Шомер написал епископу? Надо было набраться наглости, открыть конверт над паром, да прочесть. Потому что дедушка сам виноват – решил играться во всемирный заговор, ничего не объясняет, с каждым говорит наедине, таинственным притворным тоном. Ну, я прошу Вас, Павел, сделайте мне одолжение, простите старика, позвольте умолчать причину. А что другие? на то они другие, чтобы у них имелось другое задание. Павел, дорогой мой, умоляю. Умолил.
Точно так же умолил он Желванцова. Тот покапризничал немного, для порядка, но в конце концов охотно сдался, принял важный вид, попросил у педанта Печонова губку; уперевшись ногой в основание колонны, до смоляного блеска натер ботинки. Тут же подошла ласкаться кошка, с матрешечным раздутым пузом. Состав оказался липучим; на блестящие мыски́ намагнитились пучки кошачьей шерсти. Неунывающий завхоз расхохотался, вытер ботинки обрывком газеты, снова их наваксил. И умчался на хозяйской «Волге». То ли в Питер, то ли в Долгород, не уточнил.
Вслед за Желванцовым из директорского кабинета выпрыгнула Цыплакова. Не умея скрыть улыбку торжествующей победы, птичьей ковыляющей походкой направилась к бухгалтеру, Алине Алексеевне, оформлять командировку.
– Анна Аркадьевна, куда же это Вы? – только и успел спросить ее Павел.
Цыплакова, которая обычно притворялась, что прекрасно слышит, гордо показала пальцем на рогульку слухового аппарата, выпиравшую из уха, как темный старческий нарост. Вскоре за окном послышалось голодное урчание ее разбитой таратайки, жука-ситроена восемьдесят пятого года производства.
Через полчаса дверь в директорскую роскошно распахнулась и по лестнице, играя тросточкой спустился их дедушка Шомер.
Он уже переоделся; плечи распирали старомодную тройку, английской темно-синей шерсти, в необычайно тонкую полоску; из петельки бордового жилета через живот тянулась толстая серебряная цепь. Через левую руку Шомер перебросил черное пальто, тонкое, не по погоде; в правой – толстая трость с огромным набалдашником в виде веселого черепа. От наряда разило безвкусной Москвой; дед явно уезжал в столицу.
Как бы вживаясь в московскую роль, Шомер с выправкой аристократа запер кабинет большим ключом; цокая подбитыми ботинками, прошел по коридору, и лишь сделав первый шаг по лестнице, величественно развернулся:
– Я надеюсь быть через неделю. Много – через две. Всех благ!
Пятая глава
1
Усадьба сохранилась чудом.
В мае девятьсот четырнадцатого года Мещеринов-последний переправил мебель, машинерию, библиотеку в малое имение под Выборгом, надеясь привести Приютино в порядок и приспособить к современной жизни. Утвердил ландшафтный план (рощу полагалось проредить, а пруды соединить каскадом), обсудил с архитектором перестройку господского дома. Но в сентябре он ушел на войну, потом угодил в революцию – и в родовое гнездо не вернулся. Крестьяне из соседних деревень загадили господский дом и церковь, устроили в театре лесопильню, потом ее забросили, неприбранная стружка отсырела, превратилась в серую липкую жижу. Что, быть может, и спасло деревянный театр от пожара.
До середины 20-х годов усадьба спокойно ветшала. На колокольне выросли березки, паркет разбух, узорные обои закрутились, на антресолях шуршали летучие мыши.
Летом тысяча девятьсот двадцать шестого года было принято решение: открыть на базе бывш. дворянского владения санаторий. Специфического направления. Ближайший колхоз в тридцати километрах, сифилис не расползется. Отсыревший паркет вколотили гвоздями, пол и стены обшили доской, через одно закрыли буржуйские окна, в целях экономии тепла. Истопником в котельную устроился юродивый, его все называли дядя Коля.
Дядя Коля бормотал под нос какие-то рифмованные глупости, но, в общем, был обычным старичком, коротко остриженным, с инженерной бородкой. Он увлекался фотографией; раз в месяц отпрашивался на день, на два – в Долгород. Как он говорил, «к моим евреям»: местные старьевщики сбывали ему сломанные аппараты, которые он терпеливо восстанавливал; если не хватало денег – обменивал в Долгороде на стеклянные пластины, а как только появилась свемовская фотопленка, то на нее.
Дядя Коля делал фотографии для стенгазеты и отчетов. За что директор санатория выделил ему кабинку в душевой, под фотомастерскую. Дядя Коля запирался на щеколду, затыкал уши ватой, чтобы не слышать бабьих взвизгов: ой, горячо, ой, хорошо, и с помощью устройства, напоминающего папскую тиару, проецировал изображение на глянцевую фотобумагу. Устройство раскалялось и светилось красным, как карбункул, из ванночек с раствором пахло кисло, на бельевых шнурах сушились отпечатанные фотографии.
На излете сентября тридцать шестого года Крещинер сидел в своем кабинетике – том самом, антресольном, куда потом вселился Шомер. Крещинер растопырил пальцы и подставил перепончатые складки Мурке, чтобы та щекотно их вылизывала. Он тоже был большой любитель кошек, а кошки почему-то сходу обживали это место.
Издалека послышался шум. Шум нарастал; со стороны больничного заборчика на территорию заехал грузовик, за ним – типичный черный «воронок». Рядовые с автоматами построились у входа, старший офицер и двое младших подтянулись, поправили ремни, и строго направились внутрь. Цвет лычек и околышков был синий.
Крещинер мягко переложил Рыжую на канапе, откинул крышку на пристеночном столе, и когда офицеры стали шумно подниматься по лестнице, в кабинетике раздался брезгливый хлопок и мягкий стук, как будто уронили куль с мукой.
Между тем, приехали не за Крещинером. Просто в середине лета из Москвы с фельдъегерем доставили секретный документ, правительственной почтой: на территории усадьбы решено создать патриотический музей союзного значения (так что мужичок на синем «Бентли», который угрожал «Музеем Революции», был близок к истине). Именно в Овальном кабинете царь подписал указ об освобождении крестьянства, а в революцию 1905 года молодой хозяин родовой усадьбы из романтических соображений прятал в подвале тираж газеты «Правда». Увековечить. Кроме того, из 300 гектаров приусадебных земель 250 передавались в пользование НКВД, под санаторно-курортные нужды. Венерологов, со всем сомнительным хозяйством, предстояло до зимы переселить на Псковщину. Чекисты прибыли осматривать владения – и привезли солдатиков с палатками, чтобы начать порубку леса под застройку. О чем Крещинера не известили.