Татьяна Соломатина - Вишнёвая смола
Сейчас, тут, с моим старшим родным братом, я сначала радуюсь, что знаю про гематоген, но тут же вспоминаю многотрудные заумные абзацы из книги, что мне дал дедушка. И понимаю, что с кровью может быть всё что угодно не так! И вовсе я не слишком умная, как предположила детсадовская музручка, а как раз наоборот – дура дурой! И читать мне ещё не перечитать. А если и издеваться над кем-то – так только и только над собой. Но всё равно! Всё равно мне непонятно, что может быть не так с кровью? Кровь – она красная. Порежешь палец – течёт. Даже если она, кровь, есть у деревьев – она течёт. В них, в деревьях. Просто она, кровь, в деревьях – не красная. Но у человека кровь красная. Серёжка же человек? Человек! И значит, кровь у него красная и течёт. Что ещё не так может быть с кровью у человека? Синяя и не течёт? Тогда Серёжка не человек.
– Ой, не жилец этот ваш… – говорит противным и где-то даже брезгливым сердобольным голосочком какая-то толстая тётенька в грязно-белом халате у окошечка на входе в отделение гематологии.
– Заткнись, дура! – бросает мой родной старший брат, хотя только-только он был с этой тётенькой вежлив, называя номер палаты, где лежит Серёжка, и Серёжкину фамилию.
– Я тебе ща покажу дуру! – орёт скрипучим мерзким голосом тут же превратившаяся в жирную гадкую бабу толстая тётенька. – Хрен ты у меня куда пройдёшь, хулиган!
– Позовите, пожалуйста, заведующего! – говорит мой родной старший брат неожиданно спокойно и вежливо. Дедушка называет такой тон иезуитским. Иезуитский – это такой тон, который применяется тогда, когда надо над кем-то поиздеваться по сути, сохранив при этом позволяющую оставаться в форме форму. Форма, вон, как выясняется, и для бога важна. Неизвестно ещё, есть тот бог или нет, а что форма и для него важна – это мне уже известно.
Гадкая жирная баба почему-то перестаёт орать и, продолжая ворчать гадости, пропускает нас в отделение. Хотя я, честно говоря, ожидала, что она позовёт того самого заведующего, которым она пугала нас, как пугают детей милиционером. (И кстати, тоже никогда милиционера не зовут, я уже сколько раз говорила: «Давайте, зовите своего милиционера! Ничего мне не пришьют!» – ну тут, понятно, снова-здорово начиналось про Руслана Михайловича, хотя чего мои взрослые так нервничают из-за его выражений? Понятно же, что милиционеры ничего не шьют. Шьют портные. И даже мама с тётей Олей иногда чего-то шьют. А милиционерами детей пугать нехорошо, потому что милиционеров надо не бояться, а наоборот.) Мы с моим родным старшим братом надеваем какие-то помятые несвежие халаты, висящие тут же, на гвоздике, и идём к Серёжке, в палату.
В отделении этой самой гематологии тихо. Однажды я недолго была в этой больнице. Совсем в другом отделении – хирургическом. Мне накладывали швы на коленку. И даже два дня подержали «на койке». Потом я упросила маму сбежать и – в кои-то веки! – мама со мной согласилась, и мы сбежали. Мама потом ещё отправила папу «за выпиской». Наверное, эта «выписка» нужна была, чтобы нас с мамой не забрали в милицию за побег и не добавили срок. Поэтому папа съездил «за выпиской» и потом даже отнёс эту «выписку» в детскую поликлинику, куда я «прикреплена». Не знаю, что это «прикреплена» значит. Нет, ну то есть знаю, конечно же. Но я совсем не «прикреплена» к этой поликлинике, что рядом с церковью на Пушкинской. Я очень редко там бываю и терпеть не могу туда ходить. Она очень противная, эта поликлиника, начиная с регистратуры и заканчивая тем кабинетом, где сидит наш «участковый врач». Вот! Участковый врач тоже сидит, но, в отличие от Руслана Михайловича, почему-то считается подходящей компанией для маленьких детей. А Руслан Михайлович, между тем, не стучит детям по коленкам молотком, не прикладывает к тёплой детской коже леденючий фонендоскоп и не втыкает в детей иглы, как втыкает их в детей медсестра, что сидит при нашей «участковой». И не враче вовсе, а врачихе. И кстати, шипяще-свистящий голос Руслана Михайловича куда приятней писклявого голосочка нашей «участковой», что никак не «прикрепляется» к её огромной туше. Наша «участковая» размером с четырёх моих мам – и рядом с нею любой, даже самый большой, ребёнок чувствует себя, как мышь рядом с горою!
Так вот, и в детской поликлинике, и в отделении хирургии этой больницы – громко. А в отделении гематологии – тихо. И в Серёжкиной палате дети какие-то тихие. И мне там становится как-то тихо и страшно. Особенно когда один его сосед, совсем лысый, маленький (и можно сказать, даже совсем крошечный!) мальчик, тихим голосом говорит нам с моим родным старшим братом: «Привет!»
Я почему-то сразу начинаю плакать и даже боюсь подойти к Серёжке, который кажется каким-то чужим и страшно значительным. И он тоже лысый! Их тут что, в этом отделении гематологии, бреют всех наголо?!
Мой родной старший брат здоровается с Серёжкой за руку, как здороваются только взрослые дяденьки. Значит, Серёжка уже взрослый дяденька? Ну, да. Ему уже тринадцать! И скоро будет четырнадцать! Почему он тогда в детской больнице, и рядом с ним лежит совсем уж какой-то крошка, похожий на неприятного таракана-альбиноса, которого я видела у тёти Оли и дяди Коли в общаге?
Я продолжаю плакать, и мой родной старший брат как-то неловко толкает меня – и я падаю к Серёжке в объятия. И ревмя реву, хотя в объятиях Серёжка из чужого и страшно значительного становится родным-родным и обыкновенным. (Всё-таки что-то удивительное, что-то сродни чуду есть в объятиях, и зря люди их так редко пользуют, эти объятия и остальную трогательность!) Я стискиваю Серёжку изо всех сил и не вижу, как искривляется его лицо. Только чувствую, что мой родной старший брат пытается неловко оттащить меня от Серёжки, и слышу, как Серёжка говорит ему: «Не надо! Оставь!.. Слушай, а сходи в будку, через дорогу, купи мне газировки. Мать не разрешает, а мне очень хочется. Мать всё ещё верит… Короче, купи газировки и ананасных шоколадных конфет. И, чёрт его знает!.. Сосисок ещё купи жареных, противных таких, засаленных, в булке. С лотка на трамвайной остановке. Вот уж чего ни у матери, ни у Сашки не допросишься. Я так… Не то чтобы есть… Жрать я совсем уже не могу. Вкус хочу ощутить. А то ведь “там не будет ни крапивы, ни звёзд, ни пепельниц, ни книг”[7]… Там, правда, злющая старуха на входе…» – «Пронесу, будь спок!» – коротко кидает мой родной старший брат и уходит. Как-то совсем по-взрослому коротко кидает и совсем по-мужски уходит, по-военному развернувшись, как я видела на параде армии по телевизору. А я остаюсь с Серёжкой. Мне вдруг перестаёт хотеться плакать и рыдать, я отлепляюсь от него и вижу, что в его руку воткнута здоровенная игла. И мне вдруг кажется, что Серёжке не тринадцать. Мне кажется, что Серёжка старше и умнее моего дедушки. А это невозможно! Невозможно быть старше и умнее моего дедушки! Но такое кажется мне лишь на мгновение. Наверное, потому что обстановка непривычная. Серёжка смотрит на меня притворно-строго и спрашивает:
– Ты не забываешь каждое утро здороваться с солнцем и спрашивать, как у него дела?
– Не забываю! – уверенно вру я, хотя иногда забываю. – Я вот что тебе принесла! – опоминаюсь и вытаскиваю из кармашков платья куски вишнёвой смолы.
– Какая ты умница! – говорит Серёжка и смеётся. И мы вместе с ним жуём смолу и делимся с прозрачным лысым малышом, и прозрачный лысый малыш тоже жуёт нашу смолу и смеётся вместе с нами. А потом Серёжка достаёт из-под подушки очередное письмо на английском и читает мне. И я понимаю только про «Хэллоу, сан!» – а дальше не понимаю ничего, но мне и не надо понимать, потому что мне так хорошо в этой палате, и солнце просвечивает сквозь неплотные шторы, и после письма я рассказываю Серёжке, что у меня новенького, и что я была в церкви при монастыре и познакомилась там с Даней, и как будет здорово, когда Серёжка вернётся, и я буду приходить к нему каждое утро и даже каждый вечер, если, конечно, никому не буду мешать, потому что у него скоро родится маленький братик или маленькая сестричка. Когда кто-то рождается, все начинают мешать, хотя на самом деле всё как раз наоборот: мешают не те, кто уже есть, а те, кто только родился, мешают тем, кто уже есть. Наконец я решаюсь спросить Серёжку о том, что меня так сейчас тревожит:
– Серёжка, а что у тебя с кровью не так? Она у тебя синяя и не течёт?!
– Примерно так! – смеётся Серёжка, и мне почему-то становится вовсе не так страшно, как можно было бы представить, если ты обнимаешься с человеком, у которого кровь синяя и не течёт!
– У нас с Серёжкой острый лимфобластный лейкоз! – важно говорит прозрачный лысый малыш. И мне даже как-то завидно становится, что малыш такой важный, а мне даже и похвастать нечем, потому что нет у меня ничего такого, что отличало бы меня от других обыкновенных детей.
– А я зато могу ночью сама сходить в летний дворовый туалет! – говорю я малышу.
– Тоже мне! – насмешливо отвечает малыш. – А мне сделали три пересадки костного мозга! И ещё я могу сделать бумажный кораблик из газеты!