Лев Трахтенберг - На нарах с Дядей Сэмом
Салют и, правда, был грандиозным!
«Факинг грандиозным»!
Мы, не отрываясь, смотрели в небо на разноцветные шары, цветы, веточки и букеты, появляющиеся прямо над нашими головами. Никогда раньше так близко к эпицентру фейерверка я не приближался.
И тут я осознал, что этот тюремный салют оказался самым красивым из всех, что я видел до сих пор.
В таких случаях американцы говорят: «It's pаthetic»[62].
Мои соседи и я живо обсуждали каждый новый заряд. Превосходная степень восторга выражалась в матерной радости – обычной лексики нам явно не хватало.
Народ активно шутил и подкалывал друг друга. Любая, даже очень посредственная шутка, вызывала взрывы смеха.
В тот вечер я понял, что хорошее настроение не обязательно находится в прямой зависимости от места обитания или выпитого алкоголя. Моя мама могла радоваться и гордиться необратимыми изменениями, происходившими в моей голове.
Неожиданно Семен Семенович Кац – неисправимый коммунист и король махинаций со страховками – проявил праздничную инициативу. Сначала тихонечко, потом все громче и громче он запел: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, чтобы с боем взять Приморье – Белой армии оплот!» К моему удивлению, у него оказался вполне приятный тенор, чем-то напоминающий голос Георгия Виноградова[63].
Революционную песню подхватил улыбающийся Дима Обман. Он повернулся к нам и, подмигнув, сказал:
– Ну, что молчите, молодые? Давайте, подхватывайте!
К дуэту присоединился почти весь русский контингент. Закончив с песнями Александрова и братьев Покрасс, «хор мальчиков» перешел на блантеровскую «Катюшу». В десять луженых глоток мы задушевно выводили историю о любви пограничника и простой девушки.
Гордая советская песня звучала в день рождения Америки под залпы праздничного фейерверка в самой большой федеральной тюрьме США!
Я окончательно понял, что попал в какое-то зазеркалье.
Примерно такое же ощущение запредельности со мной случилось в 1998 году, когда я летел из Нью-Йорка в Питер на перезахоронение останков императора Николая II.
Если бы мне лет в шестнадцать, в самый разгар развитого социализма, кто-нибудь сказал, что я из Америки, в составе делегации какого-то там иммигрантского «Союза соотечественников» поеду в Санкт-Петербург (а не в Ленинград) на похороны царя и его семьи, я счел бы этого человека сумасшедшим.
Вот и на этот раз я бы, наверное, не удивился, если бы над футбольным полем зависла летающая тарелка.
Я должен был свыкнуться с мыслью, что с подобным сюрреализмом на День независимости США я столкнусь еще как минимум четыре раза.
Глава 8
Тюремная рутина
Наступили тюремные будни.
Вернее – так: и вот наступили тюремные будни…
Жизнь в моем заведении в один день изменилась на 180 градусов. Никакой праздничной расслабухи – все по строгому распорядку и строжайшим правилам тюремного поведения. Шаг влево, шаг вправо – расстрел!
Не до такой степени, конечно, но почти…
Штрафной изолятор, он же ШИЗО, он же карцер, он же «шу»[64] всегда стоял наготове и ежедневно принимал новых провинившихся.
Мне выдали тюремную форму – штаны и рубашки цвета хаки.
Без нее мы не могли попасть ни в столовую, ни на работу, ни в школу, ни в больничку, ни на прием к любому «исправительному офицеру». Вертухаи принимали нас только в полной «парадке», – исключение не делалось ни для кого.
К «хаки» полагались неподъемные ботинки-говноступы, за отсутствие которых тебя легко могли сослать в ШИЗО, запретить пользоваться телефоном-автоматом или лишить свиданий и «ларька» на несколько месяцев.
Я влез в жаркие и толстые брюки: 75 % синтетика, 25 % – хлопок. Они мне явно были велики. Выдававший их зольдатен сказал, что надо брать больший размер, так как многие в тюрьме толстеют.
Ничего не понимая, я получил то, что мне бросили на затертый прилавок склада-прачечной.
Федеральное бюро по тюрьмам от имени американского правительства и народа США обеспечило меня джентльменским набором заключенного: двумя парами брюк, тремя рубашками, парой синтетических трусов и тишорток (футболок), тоненьким пояском, осенним болоньевым дождевиком ярко-оранжевого цвета, темно-зеленой зимней телогрейкой на желтой канареечной подкладке и в довершение ко всему серой вязаной шапочкой.
Вся амуниция была пошита американскими заключенными на тюремных фабриках государственной мультимиллионной компании «Юникор». Об этом сообщали кое-как пришитые этикетки: «Made in USA by Unikor».
Я сразу пошел к себе в отряд переодеваться.
Надев потовызывающую форму и нахлобучив тяжеленные башмачищи, я заспешил вниз, где меня уже давно поджидал мой сосед и верный товарищ Максимка Шлепентох.
Я аккуратно спускался по ступенькам в непривычных и неудобных колодках, одной рукой придерживаясь за лестничные перила.
Неожиданно левая нога заскользила вниз, я упал, сильно ударившись копчиком, и проехал на заднице несколько ступенек.
Сзади громко захохотали – ни о каком сочувствии бледнолицему речи быть не могло.
Несмотря на боль, я быстро поднялся. Руки сами рвались вверх, как у советской гимнастки Ольги Корбут, только что триумфально закончившей олимпийское выступление.
Я на ходу учился делать хорошую мину при плохой игре и молча переносить тюремные невзгоды.
…Подъем – обед – ужин – отбой…
В этой незатейливой формуле, из которой по моей лени пока что выпадал завтрак, заключалось новое тюремное существование.
Подъем – обед – ужин – отбой – подъем – обед – ужин – отбой.
Формула стремилась к бесконечности.
Прелестью и одновременно наказанием пребывания в карантине и программе «прием и ориентация» являлось отсутствие ежедневной работы. Мне официально разрешали бить баклуши.
Мы с Максимкой нарезали круги по раскаленному «компаунду», валялись по выходным на Пинго-Бич или до бесконечности тусовались со своими земляками по СССР. Я запоем читал, знакомился с обстановкой и заводил новые знакомства.
Отрицательной стороной карантина стала проблема излишнего свободного времени и как ее результат – пессимистическое настроение.
Время тянулось долго и противно.
Я с нескрываемым ужасом подсчитывал в уме, сколько похожих и бесконечных суток мне предстоит провести на нарах с дядей Сэмом.[65] В отрыве от всего нормального и привычного.
К большому огорчению, меня переводили из полюбившейся угловой камеры в середину коридора. В новой комнате я лишался спасительного потока воздуха, задувавшего из огромного коридорного вентилятора. К тому же все предстояло заново: знакомство, обустройство, возможные конфликты и т. д., и т. п.
Как только вертухай ушел, я побежал к своему главному пенитенциарному консультанту Максиму Шлепентоху.
– Слушай, Максимка, у меня проблемы. Менты приказали перебираться в 230-ю. Представляешь, только устроился, установил новые полки в шкафу, достал офигительную кровать – и все насмарку! Таких коек почти нет: она твердая и совсем не прогибается! К тому же я заплатил за ее ремонт. Один мекс ее полностью перетянул. Слов нет, как обидно, теперь все «снова здорово», – сокрушался я.
Максим попытался меня успокоить.
– Лева, не поднимайся на ровном месте. Из-за какой-то фигни будешь расстраиваться! Ты лучше обрати внимание, что некоторые таскают за собой койки и шкафы из камеры в камеру. Мы тебя тоже с песнями перевезем. Пошли!
Новая камера была такого же стандартного размера, как и обжитая 215-я. Такое же количество нар, зэков и стульев. Такое же число любопытных глаз. Такой же цвет кожи ее обитателей.
Мы вошли в мое новое жилище. И тут я понял, что с койко-местом мне повезло и во второй раз. На маленьком бумажном пропуске красовалась темно-синяя цифра, поставленная дежурным вертухаем: «4 Low». Аббревиатура означала: нижняя койка четвертых нар. Мое новое прокрустово ложе располагалось в полуметре от окна, хотя присутствие уличного воздуха в бесконечно жаркий и влажный день не спасало.
Однако моя койка была занята.
На нарах сидел противнейшего вида доминиканец и ковырялся в пальцах своих безволосых ног. Периодически он находил что-то интересное, с наслаждением выковыривал пахучую субстанцию и подносил ее к своему запотевшему носу. Параллельно с раскопками, санитарной обработкой и взятием проб сорокалетний захватчик вел беседу с одним из своих соседей.
Я вежливо представился, мысленно подготавливая себя к роли Александра Невского в борьбе за свободу и независимость своей койки. Мне очень хотелось получить это место, выписанное ментами с подачи медиков, – во мне опять начинал срабатывать доисторический животный инстинкт.
Продолжая искусственно улыбаться и выражать официальное дружелюбие, я протянул потенциальному противнику «черную метку» на спорную койку. В воздухе запахло холодной войной и Карибским кризисом.
Взгляд доминиканца не предвещал ничего хорошего. Так же враждебно встречали шаманы Заилийского Алатау известного путешественника Семенова Тянь-Шаньского, почувствовав в нем угрозу своему авторитету.