Сергей Ануфриев - Мифогенная любовь каст
Так шли они в тягостных, смердящих войной небесах. Внезапно парторг расслышал всхлип. Оглянулся.
Максимкино лицо искажала странная гримаса: губы растянуты улыбкой, но из глаз струятся слезы. Отчаяние странно смешалось с ликованием на этом полудетском личике.
– Ты чего? – спросил парторг.
– Страшно, – снова тихо произнес мальчик скрежещущим голосом. – Страшно-то как! Там, внизу, покамест мы тут среди нашего полубытия прохлаждаемся, как игрушки на елке, там внизу такое сотворяется! Не представить вам себе. Очерствели вы, товарищ капитан, в сражениях с отсутствующими. Давно перестали быть человеком. Я, впрочем, тоже нечеловек. О сострадании не помышляю. И все же понюхайте воздух.
Дунаев послушно втянул ноздрями тяжелую вонь тысяч и тысяч горящих машин, удивленно косясь на мальчонку.
– Так пахнет Ад, – печально промолвил тот. – Украина горит. Летят, летят казаки на чертях и черти на казаках. Никто их не заставлял. Нет никаких потусторонних сил. Нет никаких демонов. Никаких нет Небесных Каруселей, которые спускали бы зло на землю. Они сами жгут и истязают друг друга в ими же созданном Аду.
– Ты о людях, что ли? – спросил парторг. – Так ведь их тоже нет, точно так же как и демонов. Может быть, демоны как раз и есть… – Он покосился на золотые колеса и мясистые крылья, которыми снизу завершался Максимка. – Ты же сам сказал: летят черти на казаках.
– Людей нет. А кто тогда есть? – повесил мальчуган беспризорную головку.
– Есть те, кто называет себя людьми. А также те, кто называет себя другими всякими прозвищами. А вот кто они все на самом деле – это Пряталки давным-давно спрятали, еще когда тьма светом не давилась.
Дунаев с удовольствием пропускал сквозь себя лесную премудрость, которой так долго потчевал его Холеный.
– Людей нет, но ведь они могли бы быть. Они были задуманы. Просто из этого ничего не получилось. Наебнулось это большое дело. И что теперь делать, Владимир Петрович? Имеет ли смысл эта война, которую мы ведем?
– Пойми, парень, – добродушно прищурился парторг. – Мы ведь воюем не за смысл, а за Родину. Любовь движет нами и нас не спрашивает, что мы об этом думаем. Ты вот, когда ебешься, спрашиваешь о смысле? Любовь просто двигает тобою туда-сюда. И все. А впрочем, ты еще пацан, небось и не ебался ни разу. Забыл я о твоем возрасте. Девчонки сейчас ранние пошли, а вот мальчишки – не знаю.
– Мальчишки сейчас поздние пошли, – мрачно сказал Максимка (кажется, он был задет словами Дунаева). – Я не ебался и никогда не стану ебаться. Я еблю через хуй кидал. Я в гробу ее видел, эту вашу еблю. Не царское это дело.
– А ты что – царь? – подъебнул парторг паренька.
– А может, и царь! Откуда вам знать? Сами говорите, неведомо, кто мы такие. А вы, товарищ капитан, подавно не знаете, кто я такой! – Максимка гордо вздернул смертельно побледневшее лицо.
– А кто ты такой? – напряженно посмотрел на него Дунаев.
– Хочешь знать? знай, – глухо ответил мальчик, внезапно переходя на «ты».
Его личико побледнело еще сильнее, как будто вся кровь ушла из него, черты заострились, глаза увеличились, в них проступило нечто иконописное. Голова оказалась увенчана тяжелой короной, усыпанной опалами и жемчугами, плечи опушились собольим мехом, тельце упаковалось в парчу. Ноги, вместо красных крыльев и золотых колес, обулись в красные, отороченные мехом, сапожки. На горле нарисовался кровавый шрам от смертельного удара ножом.
– Не царь. Но царевич, – еще глуше промолвил ребенок.
– Царевич Димитрий. Невинноубиенный, – в смятении пробормотал парторг, узнавая полузабытый облик, виденный им то ли на иконе, то ли на картине. Может быть, Васнецова или Нестерова.
– В Угличе убили меня. В честь Угля прозвали меня с тех пор Каменным. Но на страже России стою я в небесах слез, и в дни ее горя поспешаю на защиту ее, вооруженный. И врагам подношу смерть на подносе, как лакомое блюдо. И пока не снизойдет вечный отдых на врагов страны моей, я не успокаиваюсь и действую без усталости. И только тогда живу я мирно и без войны, когда погружен в мирный труд народ мой, записанный мне в законное наследство. Когда народ мой растит хлеб и ставит статуи на площадях, когда процветает каменноугольная промышленность и в таинственных шахтах народ мой ходит, как крот.
– Народ у нас неказистый, но бойкий, – некстати сказал Дунаев. Ему было не до уместных высказываний, так как его вдруг стало тошнить, просто выворачивать наизнанку. Он еле-еле сдерживался, чтобы не блевануть. Одновременно сильно захотелось спать. Все это вместе – головокружение, сонливость, тошнота, ощущение отравленности, вкус яда, поднимающийся изнутри, вкрадчиво входящий в полость рта, как вор, бесшумно вступающий в роскошную комнату, – все это были знакомые признаки близости врага.
– Ты вот рассказал мне, кто ты такой, – сказал он с огромным трудом, преодолевая тошноту и засыпание. – Спасибо, конечно. Но я сам разберусь, кто ты такой. Ну-ка, бич бесов, покажи мне истинное лицо этого паренька! – С этим криком он щелкнул над головой царевича своим серым хлыстиком.
«Цирк!!!» – успел он подумать в момент щелчка.
Сразу все изменилось вокруг. Вокруг был не цирк, но церковь. Старая, полуразрушенная, темная, с обвалившимся от ветхости иконостасом, оплетенная паутиной и бледной травой. В центре стоял открытый гроб, освещенный трепещущим светом свечей. Все как у Гоголя, в знаменитом рассказе «Вий». Только в гробу вместо девушки – мальчишеский трупик. Малыш. Совсем такой, каким Дунаев видел его в Смоленске. Свинцовое личико с облыми чертами и бледными веснушками. Аккуратно, по-домашнему причесанные светлые волосы. Чистая рубашка с короткими рукавами. Синие шорты до колен, гольфы. Прилежные сандалии.
Ясное дело, это был с самого начала Малыш, принявший образ Максимки Каменного. Да и в речах его то и дело проскальзывала несвойственная Максиму горечь. Горчинка. Следовало бы сразу насторожиться. А теперь – вот он, вроде бы совершенно беззащитный, никчемный, распластанный в своем гробу. Мертвенький. Что же делать в этой ситуации?
Антураж всей «сцены», воссоздающей рассказ Гоголя, подсказывал ответ. Дунаев хорошо помнил «Вий», да и без того понимал: сейчас начнется. В довершение всего, он обнаружил что на нем – задубевшая от грязи и старости монашеская ряса, подпоясанная верным «бичом бесов», в руках – нечто вроде молитвенника. На груди, вместо креста, висел бинокль. В целом, он чувствовал себя готовым отразить атаку врага. Атака не заставила себя ждать.
Судорожно он припомнил, что надо очертить себя кругом, иначе сразу – пиздец. Но круг он сделать не успел: времени хватило только раз взмахнуть хлыстом – на каменном полу образовался след в виде дуги. Сзади парторга защищала стена, на которой сохранились с трудом прочитываемые следы фрески – Страшный суд, с огромным, ветвящимся телом змия.
И началось.
Где-то в глубине церкви вдруг что-то зажглось, и оттуда к Дунаеву протянулась светящаяся дорожка, с двух сторон очерченная светящимися лампочками. По этим дорожкам быстро приближались к парторгу две фигуры. Они шли какими-то нарочито небрежными, но четкими походками, словно красуясь и что-то кому-то показывая. Было в них какое-то радостное напряжение. Не изъеденные мертвецы, не вурдалаки. Мальчик и девочка лет тринадцати, загорелые, ярко одетые, шли на Дунаева, взявшись за руки. Дунаев хорошо разглядел их. Даже слишком хорошо. Приятные, честные лица с отпечатком фамильного сходства. Видимо, брат и сестра. Желтые, флюоресцентные, морщинистые курточки без пуговиц, одинаковые кожаные сумки через плечо, напоминающие сумки почтальонов. На мальчике спортивные трусы с черными лампасами, на девочке – короткая плиссированная юбка. Голые, смуглые ноги. У девочки поцарапана коленка, косо заклеена пластырем. Белые спортивные туфли с черными шнурками. Они дошли до самой «дуги» и остановились, глядя прямо перед собой ищущими, словно бы чего-то ожидающими взглядами. Они явно не видели Дунаева. Но хотели увидеть, словно им обещали, что здесь они обнаружат какой-то подарок. Но «дуга» действовала, и они не в силах были приблизиться к Дунаеву, не могли увидеть его. Зато он видел их слишком хорошо, словно они несли с собой особый ясный свет, их самих и освещающий, высвечивающий до последней морщинки на куртках, до ворса на шнурках, до серо-золотых пятен на радужной оболочке их глаз. И таким ужасом веяло от них на Дунаева, таким глубоким чистым ужасом, какой не смогли бы внушить ему никакие мертвецы, никакие вурдалаки. Дунаев видел, что в этих подростках не содержится ни зла, ни тлена, ни злорадства, но тем не менее они отражались в его душе в виде двух резервуаров абсолютного ужаса, иномирного и несказанного, настолько чистого и беспримесного, что даже переживать его было легко. В силу своей чистоты и завершенности этот ужас не мог вступить в более глубокое соотношение с душой Дунаева. Ужас просто «показывал себя» этой душе. Словно над кастрюлей простого супа повис огромный бриллиант, отбрасывающий в суп свои холодные блики. Блики, отсветы, рефлексы, предназначенные, возможно, для того, чтобы скользить по щеке умопомрачительной красавицы или по ее обнаженному плечу, но не для того же, чтобы высвечивать беззащитные кусочки распаренной свеклы в недрах скромного супца!