Дмитрий Вересов - Летописец. Книга перемен. День ангела (сборник)
И вот как-то в ноябре поздно вечером, после того как провел лабораторные занятия и ответил на многочисленные вопросы курсантов, Александр Бальтазарович зашел за Марией в театр, и оказалось, что она рожает, где-то недели на две раньше, чем выходило по расчетам наблюдавшего ее доктора. Александр Бальтазарович пришел в необычайное волнение и, вообще говоря, струсил. Он все пытался, в обход комической старухи Серафимы Райской, сунуть нос в уборную, которую переоборудовали в подобие родильной палаты, застелив и завесив все, что можно, ветхими, но чистыми простынями акушерки Розеншен. Но стойкая и широкая, словно комод, Серафима, наряженная в гимнастерку с подвернутыми рукавами, загородила собою дверь, раскинув руки, качала головой в косынке, повязанной по-комсомольски, и скрипела:
– Как хотите, голубчик, не пущу. Не пущу и не пущу. Не просите. Там совершается таинство. А вам худо станет, еще в обморок упадете. Идите-ка лучше в мужскую компанию – к Василию Петровичу и Арнольду Эмильевичу. Они в правой кулисе за декорацией с взятием Зимнего дворца укрылись и на примусе воду греют. И трясутся. Так вы их посторожите. Как это говорится? На стреме постойте, чтобы их пожарник не застиг на… э-э-э… на месте преступления. Он тут по ночам всегда бродит привидением, пожарник наш Лавруша Неопалимый.
– Серафима Игнатьевна, пустите, прошу! И как это без доктора?
– Что значит «без доктора»? Василий Петрович привел очень опытную акушерку. Если акушерка опытная, то и доктор ни к чему. Вот, помнится, когда я в Пензе Рогнеду играла – я ведь не всегда была комической старухою, – у нас инженю за кулисами рожать начала. И родила к концу спектакля. Визгу было! Я монолог говорю, а она визжит как резаная.
– Серафима Игнатьевна, добром прошу, пустите, – опустился до угроз Александр Бальтазарович.
– Да что же это такое! – послышалось из-за двери. – Серафима, дайте мне сюда папашу новоявленного. Мне все равно помощь нужна. А сами идите к этим вашим водогреям. Пусть поторопятся, уж скоро.
Лунин влетел в уборную, где рожала Мария, и был остановлен толчком крепкого кулачка в живот.
– Это вам спирт, фатер, – для рук. Она, извольте видеть, кричать стесняется. Политрукам не положено, что ль?
Мария возила затылком по изголовью и глубоко дышала, закрыв глаза. Она была бледна и в испарине. Эльза Генриховна пощупала пульс и что-то проделала под простыней, закрывавшей Марию. Удовлетворенно кивнула и сказала:
– Ну вот! Сейчас он явится. Минут через десять – пятнадцать. Вы, фатер, в самый раз успели. Не боитесь зрелища? Или, может, лучше комическую старуху позвать, бестолковку?
Лунин сглотнул и помотал головой:
– Я сам. Что делать, говорите.
– Прежде всего, не лишаться чувств. Ну да вы человек военный, переживете, думаю. А потом посидите с ней, когда я сыночка обрабатывать буду.
– Сыночка? – ошеломленно спросил Лунин. – Сыночка?
– А то вы не знаете! – строго посмотрела на него акушерка Розеншен. – А то не знаете.
Ничего такого он, конечно, не знал. Мария, правда, говорила ему, что обязательно родит сына, но Александр Бальтазарович уговаривал ее не загадывать заранее. И вот теперь акушерка по неведомым признакам определила, что будет сын. И он родился.
* * *– Имя придумали? – поинтересовалась Эльза Генриховна и склонилась над отдыхающей Марией.
– Франц, – прошептала та.
– Не дело это, детка, – сказала Розеншен, так тихо, чтобы слышала только Мария, – и не время. Нельзя.
– Почему Франц, Машенька? В честь Меринга? – спросил поглупевший от переживаний Лунин.
Мария взглянула на отбросившую наконец свое легкомыслие Эльзу Генриховну, что-то вспомнила, поняла и сказала:
– Да.
– Может быть, лучше Михаил, в честь Фрунзе? – предложил Александр Бальтазарович. – Пусть будет смелым и сильным.
– Пусть Михаил, – выдохнула Мария и застонала наконец.
– Час от часу не легче, – проворчала акушерка. – Михаил в честь Фрунзе! О, суета земная! Как будто других Михаилов нет. Ну, маленький Михель, как мы себя чувствуем?
Маленький Михель мирно спал, утомленный появлением на свет.
Эльза Генриховна распорядилась к утру доставить в театр все необходимое для молодой матери и ребенка и настояла на том, чтобы Марию неделю не трогали, не сгоняли с места, и осталась при ней сиделкой. А потом как-то так вышло, что Эльза Генриховна поселилась у Луниных – в няньках при «маленьком Михеле» – и рассталась с ними лишь через три года, когда Александр Бальтазарович получил назначение в Забайкалье. Уже по прибытии на место трехлетний Мишенька обнаружил в своих вещах черепаховую табакерку с серебряной монограммой на крышке – переплетение латинских букв F и R. Он сумел сохранить ее и никогда, даже в самые непонятные и тяжелые времена, не расставался с нею. Табакерку Миша открывать не умел, и она ничем не помогала ему, но она хранила в себе время и знание сути вещей, которое дается в детстве каждому.
Мишенька подрастал среди кулис и декораций с изображением атрибутов революции. На улице он видел и слышал то же самое, что и в театре, и спрашивал, широко открыв зелено-карие, как у матери, глаза: «Мама, почему так долго не меняют декораций? За ними что, так много паутины? Или там Лавруша Неопалимый прячется? Мама, скажи хоть ты, а то Розеншен говорит, что того знать не велено». Или, выглянув в окно и увидев, что сквозь их двор-лабиринт скупые в движениях курсанты военного училища ведут малую толпу повязанных вихлястых и горланящих блатные песни уркаганов, он спрашивал у Эльзы Генриховны: «Розеншен, это монтаж или музыкальная драма?» – «Это такой особый жанр, Михель, не скажу, что совсем уж новый. Называется трагедия-буфф. Боюсь, эта безвкусица опять надолго утвердится на подмостках».
* * *Весною двадцать шестого года Александр Бальтазарович имел разговор с кадровиком Военно-строительной академии, своим бывшим интендантом Виктором Иосифовичем Маковским. Виктор Иосифович, взъерошенный и с понурыми плечами, остановил Лунина на широкой лестнице и, глядя на мозаичный орнамент, украшавший площадку между этажами, прогудел:
– Слышал, Александр Бальтазарович? Дмитрий Фурманов умер.
– Я слышал, Виктор, – ответил Лунин.
– А ты слышал, Александр Бальтазарович, что он собирался книгу о Фрунзе писать?
– Не знал.
– Вот я тебе говорю. К сведению.
– Принял к сведению, – кивнул Лунин. – И… что?
– Сам знаешь что, – буркнул Маковский. – Скоро приказы о переводах пойдут. А то тут всякие-некоторые разговоры разговаривают, всякие дилетанты медицинские познания демонстрируют, о хирургии рассуждают, о том, что язву желудка оперировать – пара пустых, а уж для легендарного командарма могли бы и получше хирургов подобрать. А некоторые, под началом легендарного командарма служившие, слишком многое помнят. А вдруг они головушкой скорбные? Организуют еще какой-нибудь союз памяти со своей программой и уставом. Как альтернативу понятно чему.
– Ты, Виктор Иосифович, предлагаешь заблаговременно в отставку подать? – грустно осведомился Лунин.
– Не вздумай. Те, которые особенно мнительные, как раз и обрадуются, – предостерег Маковский. – Наверное, ничего не поделаешь. Просто будь готов к переводу в запредельные дали.
– В каком смысле запредельные? – озадачился Лунин.
– В смысле дальние дали: за Урал, на Кольский полуостров, в Туркестан еще. Да мало ли хороших мест. Пока, я думаю, этим ограничится.
– Спасибо, что предупредил, Виктор.
– Я – предупредил?!! Да с чего ты взял? Я Фурманова вспомнил, хороший писатель. А потом вслух мечтал дальние страны повидать, необозримые просторы родины… обозреть.
– Какие наши годы? Повидаем дальние страны, – грустно усмехнулся Лунин.
А поздней осенью его отчислили из академии и отправили командовать гарнизоном в далекий край – в Забайкалье.
От Ленинграда сначала долго-долго ехали поездом до Читы, потом снова поездом – до города Лихореченска. Там и поселились, согласно назначению.
* * *Если на карте от Лихореченска провести прямую вниз – строго на юг, то она попадет как раз в точку, где сходятся пределы Монголии и Китая. Почти от самой границы Китая, из недр безымянной сопки, извиваясь, петляя, заходясь в водоворотах, течет река Лихая, быстрая, холодная и глубокая. У Лихореченска она замедляет свой бег, отдыхает в бездонных омутах, набирается сил, перед тем как отсечь от города меньшую его часть под названием Оловянка. Сразу за Оловянкой – дремучая тайга, а в глубине тайги – волки, медведи, уголовные колонии, старообрядческие скиты, ключи с целебной и ядовитой водой и заброшенные с войны оловянные промыслы.
Оловянка – на правом берегу. Это особая страна, и в ней, точно известно, есть свой правитель по имени Чимит. Его никто никогда не видел, и, по глухим слухам, Чимит – старый-престарый бурят, а может, тувинец, а может, гуран, а то даже тунгус или эвенк, или еще кто-нибудь, монгол ли, даурец ли, маньчжурец. Чимит никогда не ходит по рукотворному мосту через Лихую. Если ему за чем-нибудь нужно перебраться на левый берег, то он простирает руку и выстраивает свой мост, который исчезает, как только Чимит пройдет по нему. Но этого никто не видел, и, скорее всего, это сказки, и советские дети таким сказкам верить не должны. А еще говорят, что Чимит – шаман. Знаете, кто такой шаман? Колдун. Что хочешь наколдует. Вот почему всегда бывает только так: в Лихореченске – дождь стеной, а в Оловянке – сухая гроза, молоньи-шары. А летят они тем часом в Лихореченск, и хляби небесные им нипочем, заборы зажигают, собак с ума сводят, бабке Марине, лекарке-травнице с Малой Обозной, сарай спалили, где она растения сушила. Духу было! Хакимка-дурачок поблизости спал (ему что!), так сразу от туберкулеза вылечился. Хотя, может, он и поджег сарай бабке Марине, с него станется.