Сергей Ануфриев - Мифогенная любовь каст
Отец Иннокентий, единственный монах, говоривший по-русски, рассказал, что покойный отшельник (в миру человек богатый, из благородного сословия) слыл любителем светской музыки и, даже уйдя в затвор, приказал втянуть сюда на тросах с Большого Стола этот инструмент, и здесь, среди молчания и коленопреклоненных молитв, позволял себе музицировать – играл часами Моцарта, Шуберта, каких-то польских композиторов (покойный происходил из православных поляков). Многие в монастыре считали, что он вводит себя и других в соблазн, но келья отстояла далеко от других, и здесь, в горах, люди мало вмешивались в дела друг друга.
Малопрестольный (так назывался скит) был не из строгих. Здесь водилось хорошее вино, доставляемое снизу, из долин. И хотя еда была скудная, но вино в трапезной всегда стояло на столе, и Кранаху показалось, что все монахи постоянно пребывали в легком опьянении. Здесь, на высоте, хватало нескольких глотков терпкого пития, и нечто особенное быстро появилось в душе, как будто внутренние глаза начинали смотреть только вверх, на небо, и сразу же за небо заглядывали, закатываясь туда духовными взорами, как золотая монетка закатывается за золотой шкаф.
Кранах за всю войну лишь однажды выпил вина – во Флоренции, сидя с пожилым шпионом в одной маленькой траттории. Но тут он вдруг понял, что здесь уже так высоко, что нет границы между трезвостью и опьянением – ведь он сам говорил, что горы – это своего рода пьянство, – и полная отзвуками снежных лавин ночь застала его в опустевшей келье, за фортепьянами, играющим в упоении полузабытую, ликующую, даже немного постыдную в своей откровенности, весьма моцартоподобную сонату молодого Бетховена. Одинокая свеча капала воском на клавиши, на руки, и стакан вина темнел, как драгоценное смоляное чучелко.
Мюриэль! Я до сего ночного часа не верил, несмотря на приязненную силу Плеяд, что смогу вернуться из этих возгорий, из этих мест, где, как считали греки, скрывается вход в Ад, не верил, что смерть здесь властвует небезраздельно, но инок отец Иннокентий, с его старческими, пьяными, иконописными глазками, налил мне этого – как он сказал – «снежного» вина (не знаю, что в нем «снежного», оно такое живое, все целиком оттуда, снизу, и после него кажется, что рот изнутри затянут красным бархатом, как королевская ложа в театре). И теперь я верю, что святые, умершие здесь (их было двое, и оба опочили очень старыми, не дожив полгода до столетнего возраста), снисходительно помогут мне увидеть тебя вновь, и спуститься, спуститься, спуститься к тебе невредимым…
Он уснул в этой келье, уронив голову на клавиши, а на следующий день узнал, что вся группа А, за исключением их четверых, погибла, погребенная снежной лавиной. Долго они смотрели в бинокль вниз, на край Малого Стола, но там, где вчера темнели палатки и маячил сигнальный оранжевый флаг, осталась лишь белизна – совершенная, не ведающая ни о чем. Погибли и Хорст Кронен, и Тилль фон Цауссен, – люди, которых Кранах знал еще до войны, люди, которые могли бы стать его друзьями.
Итак, их стало четверо – командир Георг Удо, Отто Лахс, Вилли Кнабен и он, Кранах. И со всеми четырьмя было что-то неладно.
«А все-таки мы обречены», – подумал пьяный Кранах, сидя в трапезной над тарелкой, дно которой было едва прикрыто чечевицей. Мысль эта не показалась ни горькой, ни тягостной.
У Отто Лахса была повреждена нога (при падении он вскрыл ее шипами собственного крампона). Кнабен и Кранах – те были истощены и находились в состоянии опасной эйфории. Но хуже всего обстояло дело с крепким Удо. Даже пьяные, погрязшие в ликованиях (которые они считали предсмертными), Кнабен и Кранах понимали, что Удо чем-то серьезно заболел и теперь невменяем. Врача с ними не было (двое медиков погибли вместе со всеми под лавиной). Затронуты непонятной болезнью, видимо, оказались и тело, и сознание Удо, и, скорее всего, он умирал, но при этом оставался активным, и к тому же он не ликовал, напротив – сделался мрачен, и из этого помрачения вылупилась какая-то распоясанная жестокость, что-то зверское – то, что прежде этому волевому и дисциплинированному человеку было вроде бы несвойственно. Он забрал себе личное оружие остальных и постоянно повторял, что его приказам все должны подчиняться беспрекословно. Никто не возражал, только вот сами приказы долго не поступали. Они все не покидали скит, страшась открытой белизны и новых высот. Здесь-то хотя бы имелись «интерьерчики», как сказал пьяный Кнабен, и здесь хотелось жить, пить вино, листать тяжелые книги, переплетенные в кожу, с металлическими застежками. Но передышка закончилась мрачно: Георг Удо застрелил раненого Лахса.
– Лосось погиб, – сказал Кнабен.
Возможно, Удо сотворил дело милосердия – у Лахса началось воспаление, и ему становилось все хуже. Идти дальше он явно не мог. И все же…
Даже это мрачное событие не сломило эйфорию фон Кранаха. Об эйфории Кнабена и говорить не приходиться – она стала необратимой. Он теперь то и дело говорил по-грузински и просил считать себя «монашествующим на вольных постных хлебцах». Он также называл себя «большим любителем галет».
На следующий день после гибели Лахса они вышли. И снова не стало «интерьерчиков», один лишь сплошной ослепительный экстерьер, где они продвигались вверх и вверх, к высокогорной обсерватории, которая (как утверждал Кнабен) поджидала их на подлокотнике Трона Сатаны. Имелось и другое название этой великолепной горы, чьи формы исполнены пафоса, – Трон Ноаха. По преданию, праотец Ной (или Hoax), будучи гигантом, чьи следы сразу же превращались в озера (огромные следы, сохранившие в себе уходящую воду Потопа), просидел на этом троне, не двигаясь, девятнадцать дней (каждый из которых равнялся девяносто девяти дням крошечных людей) после того, как он вышел из ковчега на горе Арарат. Он сидел неподвижно и ни разу за эти девятнадцать дней не закрыл глаз, наблюдая, как вода постепенно уходит ниже и ниже, обнажая опустошенное «лицо земли».
Георг Удо настоял на том, чтобы взять с собой двух монахов – иноков Ираклия и Савву, которые признались, что два года назад часто ходили в Обсерваторию «созерцать небесные светила» и беседовать с учеными. Сейчас Обсерватория была покинута людьми и отчасти разрушена с воздуха.
Восхождение к Львиной Голове (так называлась гора, за которой пряталась Обсерватория) оказалось несложным. Пока они шли, с севера доносился до них неумолчный гул артобстрела. Там шли бои на подступах к горным перевалам. Примерно в это время продвижение немецкой армии на Кавказе было остановлено на линии Туапсе-Моздок.
Не станем рассказывать о том, как погибли Удо и двое монахов. Это произошло в Обсерватории. Это произошло случайно. Тела трех погибших с короткой молитвой сбросили в пропасть.
Их осталось двое. Всего-навсего двое.Они продолжали восхождение. Последний участок пути был самый трудный. Действительно невероятно мучительный. Кранаху казалось, что они ползли, будто раненые насекомые по ядовитой ткани. Время странно растягивалось, и сжималось, и дрожало, как тетива лука, выпустившего стрелу. Потом он вроде бы потерял сознание, но не упал и не повис на веревках, как мертвый индеец-китобой, притороченный гарпунными канатами к белоснежному телу Моби Дика, а продолжал ползти вверх: тело механически выполняло заученный набор действий. Он очнулся лишь тогда, когда они стояли на пике. Точнее, стоял только Кранах. Кнабен, как только они достигли вершины, упал и возлежал в снегу неподвижно. Возможно, он умер. Кранаха это не удивило. Гму отчего-то стало казаться, что Кнабен был чем-то вроде робота-проводника. Он довел фон Кранаха до нужной точки и после этого сразу же отключился. На вершине Эльбруса обнаружился небольшой флажок – красный, с надписью «РСФСР, группа Жутнева, 1930 год». Кранах не стал его убирать, просто установил неподалеку другой флажок – флажок Рейха, на котором с трудом написал разъезжающимся почерком: «Германия, экспедиция Удо, 1942». Написав дату, он вдруг с изумлением осознал, что вот-вот наступит новый, 1943 год. Солнце уже зашло за умопомрачительные вершины, и только его отблеск еще сверкал в кристаллах отдаленных ледников, подсвечивая темно-лиловые небеса, как подсвечивают снизу тяжелый театральный занавес. Темнело. Кранах вдруг увидел, что между двумя флажками имеется ложбинка, соответствующая размерам человеческого тела. Ни о чем не думая, он улегся туда (видимо, чтобы укрыться от ветра, от режущего ветра жизни).
В «могилке» было уютно. У самого лица пушисто потрескивал снежок, ежась и ласкаясь к подбородку засыпающего. Он смотрел вверх, в темное небо, где все ярче проступали звезды. Наверное, Мюриэль в эту новогоднюю ночь глядела в телескоп, и он надеялся, что их взгляды встречаются на поверхности стеклянистых небесных витрин – витрин страшного ювелирного музея, где содержатся созвездия. Отчего-то (видимо, от внезапно нагрянувшего уюта) ему казалось, что внизу не ужасающие великолепия Кавказа, а мирная, сдержанная и все осознавшая Швейцария: он четко представлял себе, где находится – на вершинах Юнгфрау, возможно, на Финстераархорн, внизу простирается Корделия-платц, место, где встречаются три глетчера, затем, ниже, Юнгфрауйох и, далее, по нисходящей, по ниспадающей – Кляйне Шайдегг, где они обычно завтракали, затем Вингернальп с одиноким деревянным отелем, где некогда жил Байрон, затем Венген, Лаутербрюнен в горной долине, куда низвергается водопад Гете…