Владимир Лидский - Избиение младенцев
Пока суд да дело, подошло время окончания учебного года, и кадеты отправились в летние отпуска. Решение по Новикову пришло из Санкт-Петербурга уже летом, и появился он в корпусе только в августе. Многие офицеры действительно не подавали ему руки, но его это, кажется, мало волновало. По прибытии штабс-капитан имел долгий, почти двухчасовой разговор с директором, после которого вышел из генеральского кабинета, как-то потерянно шаркая ногами, – мрачный, с опущенным взором и совсем не походил уже на того бравого, молодцеватого и даже щеголеватого офицера, каковым был прежде.
А Женя, его создание, продолжение и, можно сказать, – выкормыш, благополучно добрался до седьмого класса, став в последний год старшим кадетом, так называемым «генералом выпуска» и председателем «корнетского комитета». Успехи его в науках были изумительны: по всем математическим предметам – арифметике, алгебре, геометрии – простой и аналитической – и тригонометрии он получил двенадцать баллов, отвечая как устно, так и письменно. По гуманитарным предметам, языкам и спецкурсам ему также были присуждены высшие баллы. При разборе вакансий после экзаменов он имел огромное преимущество перед товарищами.
Однако, выйдя из корпуса с отличной аттестацией и с намерением поступить в Александровское военное училище, он был остановлен начавшейся Великой войною и вместо училища записался вольноопределяющимся на фронт.
А штабс-капитан Новиков, по мнению многих, после инцидента с Извицким должен был покинуть корпус, но, вопреки ожиданиям, не сделал этого. Сослуживцы расценили его решение как проявление желчного и вредного характера, как неоправданное упрямство человека, всегда и во всём желающего оставаться правым, пренебрегающего мнением других и всегда, при любых обстоятельствах безоговорочно ставящего собственную персону выше всех прочих. Оставшись в прежней должности, он прослужил под началом генерала Римского-Корсакова ещё несколько лет до известных событий и, очевидно, исчез бы с исторической арены вместе с гибелью корпуса в семнадцатом году, но очередная неприятная история, случившаяся с ним в год переворота, окончательно погубила его репутацию и поставила жирный крест на его военной карьере.
Саша и Ники ещё застали его в корпусе и имели счастье общаться с ним почти три полных года, воспоминания о которых долго преследовали потом мальчишек. Новиков не растерял своих привычек, воспитывал кадет в страхе и принуждении, культивировал «цук», с которым безуспешно пытались бороться директор и другие офицеры, и считал, что подобное воспитание – суть единственно верное, дающее Родине правильных героев.Женя по весне приехал домой самостоятельно; родные нашли его молодцом, и он действительно замечательно выглядел – Автоном Евстахиевич вспоминал, каким был юный кадет в первый год своей учёбы: мешковатый мундир, расхлябанная и нескладная детская фигура, потухшие, тоскливые глаза, в которых мерцала тоска расставания, худые ручонки в цыпках… Куда всё подевалось! Широкие плечи, хороший рост, гордая посадка головы, смелость во взгляде да ещё гусарская гордость – юные усы! Когда в прихожей отец с сыном оказались у зеркала, Автоном Евстахиевич случайно глянул в глубину отражения и поразился: как возмужал Женя и как сдал он сам! Этот эффект дал именно контраст фигур – на фоне сына поручик выглядел, говоря по совести, неважно. Да и то сказать – сорок пять лет! Не шутка! Вдобавок старые ранения, полученные при Мукдене, не добавляли красы старому вояке. Два осколка он получил тогда в голову, один – в бедро. И счастье, что осколки вошли в его тело уже на излёте, не то быть бы Нине Ивановне вдовой. Один осколок вонзился Автоному Евстахиевичу в правую щёку, повредил челюсть и оставил впоследствии глубокий шрам, другой, более опасный попал в затылок над ухом, третий вонзился в бедро и раздробил кость. Слава Господу, ногу эскулапы спасли, но с тех пор поручик заметно хромал и быстро уставал при ходьбе. Да и Нина Ивановна несколько постарела и даже немного оплыла, двигалась медленно, с одышкой, её мучили астма и подагрические боли. Когда она, присев отдохнуть на бонбоньерку, уютно зевнула, личико её прекомично сморщилось, маленькие морщинки разлетелись по всему лицу, она прикрыла рот ладошкой и стала совсем уж похожа на старушку. Женя поймал себя на щемящем чувстве жалости к родителям, которое раз возникнув, не отпускало более. И, расположившись в гостиной, он с сочувствием наблюдал, как маменька хлопочет возле стола, помогая, а лучше сказать, мешая бойкой горничной Лизавете расставлять посуду. Впрочем, и горничная, несмотря на бойкость, постарела, и из девушки, которой была в год начала жениной учёбы, превратилась в тётушку. И мебель во всей квартире обветшала, и побелка в комнатах кой где облупилась, и обои местами вздулись на стенах… Не то чтобы Женя, приезжая в краткосрочные или летние отпуска, как-то не замечал перемен в родном доме и в домочадцах, а просто тогда он не приглядывался особо, да и возраст был такой, что приглядываться не было потребности. Сейчас он был уже взрослым, окончившим корпус человеком, почти юнкером, новой опорой семьи, самым сильным её членом, которому судьбою назначено охранять своих стариков, заботиться о них и тащить по жизни младшего брата Сашу. Вот кто порадовал Женю больше всех своим жизнелюбием, оптимизмом и весёлым нравом – братишка, окончивший первый класс того же екатерининского корпуса и вместе с соседским другом Ники приехавший на первые свои летние каникулы. Саша был живым, подвижным, озорным, подчас даже дерзким мальчишкой, которому всё надо и которому до всего есть дело. Он влезал везде, где только можно было влезть, участвовал во всех проказах, во всём, что казалось ему интересным или что сулило хоть мало-мальски значимое приключение. Он и в корпусе постепенно стал заводилой, изобретателем проказ, участником всех стремительных игр. Никто лучше него не вышибал городошные фигуры, никто так безоговорочно не догонял партнёров по «салочкам», никто не перебегал быстрее, чем он, из «города» в «пригород», когда кадеты играли в лапту. Он и от воспитателей частенько получал на орехи за свою стремительность, торопливость и желание везде быть первым. Женя очень радовался встрече с братишкой и родителями, но главным его желанием было увидеть соседей, точнее, их дочь Лялю. Он очень скучал по ней – этот ребёнок словно магнитом притягивал его. Жене казалось, что Ляля близка ему как сестра, в корпусе он частенько вспоминал её, и даже во сне она порой являлась ему. Он любил девочку какой-то странной, болезненной любовью, помнил её прикосновения, взгляды, голос, помнил волнующие ощущения своей ладони, осязающей её тёплую макушку и мягкие волосы, молочный детский запах и весь облик её – прозрачный, воздушный, парящий. Ему самому было непонятно, какие нити могут соединять взрослого усатого парня, без пяти минут юнкера с маленькой десятилетней девочкой, в которой нет ещё ничего от женщины, но которая так странно волнует и притягивает его. Нельзя, однако, сказать, что этот интерес мешал в чём-то обычному, дежурному интересу Жени. Прекрасно помня уроки, усвоенные ещё в отрочестве с помощью немецкой энциклопедии «Мужчина и женщина», он очень тянулся к ровесницам противоположного пола, и ко времени выпуска у него было уже несколько романтических знакомств, заведённых на корпусных балах…
Корпусной день праздновался ежегодно 24 ноября, а накануне обычно съезжались гости – московские и петербургские юнкера, офицеры, почти все – бывшие екатерининцы; приезжал также замечательный хор Чудова монастыря, который пел на всенощной в корпусной церкви. Тронная зала, столовая, две приёмные и спальня первой строевой роты изобильно украшались цветами, привозимыми из оранжерей и цветочных магазинов, углы помещений уставлялись пальмами и фикусами в кадках, везде выстраивались лёгкие беседки, увиваемые цветочными гирляндами. Корпус приобретал волшебный экзотический вид, цветы благоухали, и вскоре в коридорах и рекреациях появлялись юные создания женского пола в изумительных бальных нарядах и роскошных причёсках. У всех было праздничное настроение, все выглядели веселыми, благожелательными, великодушными, галантными; кадеты, юнкера и старшие офицеры щеголяли в парадной форме, кругом царил идеальный порядок, чистота, какой-то особый праздничный блеск… С утра ещё продолжали съезжаться гости, прибывало городское начальство и в десять часов начиналась обедня. Хор Чудова монастыря пел так, словно это была последняя обедня в жизни его певчих, задушевно, строго и в то же время нежно, и такая любовь разливалась в его мелодиях, что хотелось плакать и любить весь мир. Особенно выделялся бас, от которого у всех мурашки бегали по коже, он рокотал, вибрировал, вознося слушателей на недосягаемые в повседневной жизни вершины духа. Ему вторили тенора, нежные, тонкие, бередящие душу, они слаженно тянули ноту и тут вступал дискант, который вспархивал так неожиданно, что у всех вздрагивали души и на глаза наворачивались слёзы. Служил сам архиерей, подробно, торжественно, истово, офицеры крестились с большим чувством, заворожённые кадеты напрочь забывали о своих шалостях, всё вокруг наполнялось религиозным смирением и покорностью. Корпусная церковь была забита так, что теснота мешала стоять, иногда даже рука, поднимаемая ко кресту, задевала соседа или соседку, и тогда слышались тихие учтивые извинения. Входные двери стояли нараспашку, церковь не вмещала всех желающих, и в смежное помещение, где находились чуть опоздавшие к обедне, слегка приглушёнными доносились голоса певчих и терпкие запахи ладана и горящих свечей.