Михаил Липскеров - Город на воде, хлебе и облаках
И тут садовник Абубакар Фаттах пал на колени. Потому что сил у него уже не стало стоять на прямых ногах. И вы бы пали, если бы у вас сорвалась многовековая пуля, а еще отец Ипохондрий с прошлой субботы остался должен вам ваши кровные 112 вистов.
И стоя на коленях, садовник спросил, типа, об чем шумят народные витии, и тут адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский сказал:
– А где ты, Абубакар, слышал шум? Стоим себе мирно.
– Да, – поддержала его еврейская сторона в лице, точнее в лицах (смотрите выше), – стоим себе мирно. Потому что – а чего они стоят?
Садовник Абубакар с колен обратился к христианской стороне:
– А чего вы стоите?
– Да мы ничего, – отвечала христианская сторона, – мы вообще не стоим, мы вообще-то идем. Точнее, шли, пока эти жи… граждане евреи с угрожающими лицами, вы только посмотрите на реб Шломо Сироту…
– А чего вы вообще шли?! – взвился реб Шломо Сирота (если можно употребить глагол «взвился» к девяносточетырехлетнему еврею в инвалидной коляске).
Пролетарская часть христианства хотела было указать Шломо Сироте его место, но потом передумала, потому что на этом месте он как раз и сидел.
– А идем мы, реб Шломо, – ответил Шломо Сироте Гутен Моргенович, представлявший в данный момент христианскую составляющую Города, – чтобы в Магистрате обсудить проблему со странствующим Ослом, остановившимся на площади Обрезания, и вашим тезкой Шломо Грамотным, который по своей доброй воле составил компанию Ослу, коя компания не предусмотрена архитектурой Города и не вписывается в дизайн площади Обрезания.
Все замолчали. А как не замолчать? Когда говорит Гутен Моргенович де Сааведра, пушки молчат. У них, у де Сааведров, все были разговорчивые. А если не разговорчивые, то пишущие. Вот все и молчали. И христиане, за которых уже все сказал Гутен Моргенович, и евреи, потому что и Троцкого, и Михоэлса уже убили. И тогда за евреев пришлось отдуваться тому же Гутен Моргеновичу де Сааведре. У них, у де Сааведров, все были разговорчивые.
– Так бы сразу и сказали, – отдулся за евреев Гутен Моргенович.
– А вы об этом спросили? – спросил он со стороны христиан. – Нет. Не спросили, – ответил он с еврейской стороны, чтобы не подумали, что евреи народ лживый и им бы лишь пограбить, шейлокам проклятым.
– Ну вот, – успокоенно сказала христианская половина де Сааведры, – ребята, покажите.
И ребята показали. Они отверзли сумки, саквояжи, вещмешки, внутренние карманы чуек, армяков, пиджаков и фраков. И всюду была водка и зелено вино. И еврейская сторона была враз умиротворена. Ибо с таким количеством водки и зелена вина на погромы не ходят. И окончательно добили евреев, предъявив кассовые чеки винной лавки зубного врача Мордехая Вайнштейна.
Так закончился сейчасный погром, о котором я вам давеча намекал прямым текстом.
И евреи поняли, что если их сидение в синагоге не привело к ощутимым результатам (и к неощутимым тоже), то надо дать возможность и христианам поразмыслить над проблемой. Среди них тоже встречаются умные люди. Говорят, был такой Сахаров, очень, говорят, был умный человек. А почему умный? А потому что женился на еврейке. Вот!
Ну, две общины в знак примирения присели на часок на площади Обрезания, чтобы смыть горечь недоразумения, возникшего по недоразумению, и к вящей славе Божьей не приведшего. Слава Богу.
И над площадью Обрезания взорвалось ликующее «Лехайм!».
А поутру они проснулись. Не то чтобы совсем никак и на площади. Нет. А у себя по домам. Но в смутном ощущении, что что-то сделано не совсем так, не так, как хотелось. А некоторые решили, что не то чтобы не совсем так, а скорее совсем не так. Причем этих некоторых было значительно больше тех, которые «не совсем». Как среди евреев, так и среди неевреев. Первые не очень понимали, как можно напиваться посреди площади Обрезания, а вторые – как можно ТАК напиваться посреди площади Обрезания. Причем и те и другие не помнили, по какой причине весь город ТАК напился посреди площади Обрезания. А раз так, то поутру весь Город стал стекаться к площади Обрезания, чтобы попытаться обрести первопричину всегородского пьянства накануне на площади Обрезания.
Я полагаю, мой читатель, тебя уже давно интересует, почему центральная площадь Города носит столь многозначащее название, не кроется ли здесь какой-нибудь подвох, свойственный людям с некоторыми литературными наклонностями, которые в первом акте вешают на стену ружье, чтобы зритель и читатель мучились, в кого это поганое ружье выстрелит в третьем. Сам бы я не стал заморачиваться подобными мыслями, так как дал это название просто так, по наитию, о чем и сказал девице Ирке Бунжурне, которая однажды позвонила мне в 3.17 ночи с вопросом, что я делаю. После чего наступила пауза, а потом всхлип, перешедший в слова:
– И чеши отсюда. И джинсы свои забери. А рубашка твоя выстиранная в ванной сохнет. Ничего, на улице тепло. Обсохнет… Михал Федорович, какой сакральный смысл заключается в названии «площадь Обрезания»? И нельзя ли применить это обряд к отдельным русским людям? Иди-иди… А это не мое дело куда… Туда, где оставил майки… Да, Михаил Федорович, а каким ножом делают обрезание? И в каком месте? Под корешок? Или можно немного оставить?.. Я тебе, что сказала, гад?… Иди-иди… А вот сейчас!..
И опять раздался всхлип. Но очень уж решительный. С прямой скрытой угрозой.
– Стой, детка! Ни в коем случае не под корешок! Это тебе не елочка. А то с чем он к тебе вернется в очередной раз? С осиротевшими джинсами? Так что пусть идет… Он недостоин обрезания! Раз он такой!.. Нам на него наплевать!.. – поднялся я до высокого пафоса, с которым в кино «Александр Невский» хор сзывал русский народ на Ледовое побоище, пафоса Михаила Юрьевича, призывающего русский народ умереть под Москвой, к вам обращаюсь я, друзья мои, и так далее. Вплоть до мобилизации куда-нибудь против кого-нибудь. А напоследок я перешел на патетический визг:
– Гони его! Мы нам другого найдем!
И услышал в ответ тихий всхлип:
– А я не хочу другого…
Ну что ты будешь делать!.. Я от этой чувихи сойду с ума… От этих сумасшедших перепадов. И почему-то каждый раз это происходит у нее в 3.17 ночи. И каждый раз она будет звонить мне с каким-нибудь идиотским вопросом, на который я буду так же идиотски отвечать, зная, что через пять минут он, сучара, как бы случайно проведет пальцем по ее позвоночнику, а утром эта дуррррра в очередной раз побежит покупать очередные майки. Потому что предыдущие «украли в спортзале, унесло течением реки Серебрянки во время сплава, застряли в пробке, попали под электричку „Москва – Можайск“, сгорели на торфяниках, уехали по обмену в Колумбийский университет, стали нелегалами СВР в Капо-де-Верде…».
Этим дело бы и закончилось. Если бы я сам не задумался, почему я, ни секунды не колеблясь, назвал центральную площадь Иркиной квартиры «площадью Обрезания». Ведь что-то же должно было щелкнуть в моей седой голове, чтобы это название откуда-то появилось, прилепилось намертво, чтобы я и другие жители Города восприняли его как абсолютно органичное и не задавались вопросом почему. А почему небо – небо, мадам Пеперштейн – мадам Пеперштейн, а портной Гурвиц, совсем наоборот, – Гурвиц. А когда неумеренный в своих мудрствованиях горожанин уж очень особо допытывался, почему площадь Обрезания – площадь Обрезания и вышеприведенные доводы разума на него не действовали, то тогда звали на помощь равви Шмуэля, и тот, внимательно выслушав вопрос, опускал очи долу (или у евреев это как-то по-другому звучит?), потом поднимал их горе (или у евреев это как-то по-другому звучит?) и только потом устремлял их в душу проезжего зануды и отвечал вопросом на вопрос (именно так это и звучит у евреев):
– А вы никогда не задумывались, почему после «три» идет «четыре», а не «пять», «двенадцать» или «сто двадцать четыре тысячи восемьдесят шесть»?
Приезжий от этого вопроса обалдевал и, в свою очередь, отвечал вопросом на вопрос (даже если он и не был евреем):
– А при чем здесь это?
– А при чем здесь почему площадь Обрезания называется площадью Обрезания?
– Ну как при чем…
– Вот и я вас спрашиваю: как при чем?..
После этого не горожанин терял суть проблемы и ловил себя на мысли, что площадь Обрезания – это площадь Обрезания, и только крайнему идиоту, коим он и являлся до встречи с равви Шмуэлем, мог прийти вопрос, почему это так, а не иначе.
Но после очередной ночной беседы с девицей Иркой Бунжурной я счел необходимым найти объяснение, почему я назвал ее, девицы Ирки Бунжурны, площадь площадью Обрезания. Думаю, что к завтрашнему утру я это объяснение найду. Или оно найдет меня.
И вот завтрашнее утро настало и наткнулось в моей голове на объяснение.
Почему площадь Обрезания – площадь Обрезания, а не, скажем, Революции или Тверской заставы, например
В старые времена, когда Господь только создал Землю и она Ему еще не успела наскучить, людей было мало. Так мало, что Господь знал всех по именам. Да и как Ему не знать их по именам, когда Он их сам назвал. А потом людишки плодились и размножались, и Господу стало трудно упомнить всех, – а куда это годится, рассуждал Господь сам с собой на досуге, которого у Него было предостаточно. А почему, спросите вы меня, почему это мы работай-работай, а у Него, видите ли, досуг? А потому, отвечу я вам, мало того, что Он создал вас, дал возможность размножаться – не без удовольствия, замечу, – окружил ваше размножение чудесной экологической действительностью, а птички соловьи-тетерева как поутру поют, так заслушаешься, а то, что потом хлеб в поте лица, а рожать в муках, – ну так что ж вы хотите, за удовольствие приходится платить, чать, не в раю живем, а тут, на Земле, которая чудо как хороша, – так почему бы Господу и не отдохнуть? Ибо суббота для нас – суббота, а для Господа суббота – Суббота! Чувствуете разницу?.. А если не чувствуете, то говорить мне с вами, а тем более писать для вас, просто глупо, так как пишу я исключительно для чувствования, а не ума для.