Виктор Ерофеев - Русская красавица
А что до первого мужа относится, скажу так: повстречайся он мне на улице, не признала бы, совсем выветрился, и спросить меня: сколько с ним прожила? – отвечу: ну, месяц, ну, максимум, два, а если по паспорту, то два года! А теперь на улице не узнаю. Не потому, что гордая или делаю вид, – а просто забыла, два года жила, жила – и все забыла, начисто, даже где работал – забыла… Зато второй – помню: футболист! Была зверски бита за вынужденную неверность, потому что дело дошло до такого безобразия, пока он отходил в лазарете от травмы ноги, что, увидев однажды двух лижущих уши дворняжек, была охвачена смертельным волнением и решила, что хватит! Теперь – все не то! Ветер старости дует мне в лицо, и груди торчат в разные стороны, как у козы. Ну, куда я, глупая мама, поеду? Кому я нужна? Нет, это конец. Ветер старости дует мне прямо в морду.
И зачем, говорю, ты, дедуля, прешь так нагло через Финский залив по воде босиком? Ты-то, скажи мне на милость, куда собрался? Уж не в Хельсинки ли обарахлиться, уж не отвалить ли задумал? Так ведь финны-то, они, говорят, догадливые! Не ходи, дед, по Финскому заливу, не пугай меня на ночь! Нет, отвечает дедуля, и идет себе гордо по Финскому заливу, не обращая внимания, нет, не в Хельсинки-Гельсингфорс я собрался, не на барахолку, слишком стар я, чтоб врать и лукавить, ничего мне не надо, дышу свежим воздухом! – Смотри, говорю, подстрелят тебя, старого стахановца, ко дну пойдешь! – Пора, отвечает, мне по Финскому заливу походить-побродить, а подстрелят, беда не велика, пойду ко дну. Ну, Ксюша, говорю, цирк: дед по Финскому заливу гуляет, а она прижалась ко мне и тихонечко скулит. Волосы по последней моде, надо, думаю, тоже себе так выстричь, не удержалась: позавидовала, хотя, думаю, с другой стороны, чего завидовать, если человек с жиру несчастный или от крайней нужды – какая разница!
Зато как разбалуется, спасу нет! Глядите, говорит, не мусульманка я, хотя татарскую кровь тоже имею, как все мы, грешные! И стоим мы с ней в лунной дорожке, по колено в Черном море, взявшись за руки, московские знаменитости, мировые кинозвезды, Марьи Иванны, а солдатики-пограничники нас рассматривают, и штаны у них шевелятся от этакой невидали. Как заметила это Ксюша, так и взвизгнула от шалости: – Ну, говорит, ребятишки, скидывайте свои автоматики, расстегивайте пуговицы на мундирах, пошли вместе купаться. А они отвечают хором, с хохлацким акцентом: – Находимся при исполнении служебных обязанностей! – Бросьте, говорит Ксюша, на минуточку ваши обязанности, давайте лучше купаться, дружить! Покрутили головами пограничники: – Купаться, мол, не имеем права, а на бережку посидеть, папироску выкурить – выкурим. Ну, мы вышли. Ночь в звездах, вокруг скалы, и волны шуршат. Природа располагает. Не выдержали хлопцы, скинули тяжелые автоматы, ведут нас раскладывать на скалах, позабыв о шпионах, плывущих из Турции. Сняли замок с государственной границы. Посидели потом, покурили. Оправили солдатики мундиры, водрузили на плечи оружие. Расстаемся друзьями. Пошли они дальше стеречь границу, а мы снова в море – бултых! – и плывем по лунной дорожке. – Как думаешь, – говорю, – не заразные? – Что ты! Чистые! – плещется. – Онанисты!
А наутро замечание делает: у тебя, солнышко, гадкий купальник, вульгарный очень! Смени! Хорошо ей сказать: смени. Я за этот купальник на одной бретелечке… а она: смени! Не любила вульгарности, отдала мне свой: на, примерь! Многому от нее выучилась, хотя не всегда бывала Ксюша права, Леонардика зря обижала. Ну, говорит, расскажи, что у тебя с ним? Нет, морщится, не рассказывай!
Да почему же, недоумеваю, старый хрен? Совсем не старый хрен, весьма обходительный, умеет ухаживать, вовремя плащ подать и стул отодвинуть, страдает, конечно, за свою репутацию, но влюблен, как юноша: розы на дом шлет, дедуля нюхает. – И не противно тебе с ним? – Отвечаю откровенно: – Ничуточки! – Она смотрит на меня, как француженка: – Странные, говорит, вы люди. – Кто МЫ? – Ничего не отвечает, молчит, перерождается на глазах, и не успеет приехать, погостить, погулять на свободе, вдали от своего стоматолога, – смотришь: сборы. Икру паюсную на подарки достает и фашистские хунты поругивает. Конечно, зря они Карлоса убили, зря разорвали дипломатические сношения и его подвал с танцами, хотя, конечно, вздохнули с облегчением, заколачивая досками дверь: уж больно чудил! больно вольничал! Только в джинсах американских зарекся ходить, не ходил. Америку, как Ксюша, не любил, говорил, что дрянная нация, ну, да мне все равно: дрянная так дрянная, хунта так хунта!
Отвечаю ей откровенно, от всей души, не таясь: нет, моя милая Ксюша, ни чуточки! Великий, говорю, человек! Динозавр! А что, говорю, он пишет, не нам судить, он с государственной точки зрения видит дальше нас, а мы с тобой – мелко плаваем. Да, говорю, другие горизонты открыты ему, не нашенские. А она смотрит на меня, головою качает: – Странные ВЫ люди! Странные! Странные!
7
Ящики настежь. Колготки свисают желтыми исхоженными ступнями. Возвращаюсь в пустынный свой дом.
Вот флаконы духов, пробочки граненые, стоят в ряд, диориссимо, теснятся, перламутровая вазочка с засохшими незабудками, разноцветные ватки, лосьоны, черепашьи гребешки, золотые патроны губной помады. Я осколки с тех пор не заметала, пусть себе валяются, на трюмо пальцем написала ИРА, завела патефон свой шипучий, нахмурилась и дальше пишу, писанина отражается в зеркале: вот флаконы духов, пробочки граненые, стоят в ряд, диориссимо…
Вот пузо. Скоро все будет непоправимо. Я ему крикну, как посмеет войти: вот оно, мое пузо, вот! Почтовый ящик полон газет, это – дедулины. На стене, без рамы, прибит большими гвоздями холст: моя прабабушка. Портрет старинный и работы неизвестной, талантливой. Кавалеры дивились, хваля: кто это?
Кровать славная. Покрывало атласное, тяжелые кисти.
Мерзляков, раз съездив с тургруппой в Польшу, рассказывал: там, в ихних костелах, таблички висят серебряные и золотые, с благодарностями. Спасибо, Иисус Христос, что Ты мою дочку вылечил от менингита или что я благодаря Тебе человеком стала, спасибо! Такие, говорит, висят в костелах таблички, привинченные к стенам, окладам, колоннам, а сколько таких благодарных табличек к твоей кровати можно бы привинтить? Я, говорил Мерзляков, привинчу из чистого золота: дзенкуе, пани Ирена! – Не привинтил… Шла у нас с ним тогда шестидневная любовь, долгие часы мы с ним в это трюмо гляделись без устали, он, бедняжка, уже на ногах не стоит, кровью кончает, а все любуется, да что толку? Остался с женой, синхронной переводчицей, принялся размножаться, про таблички забыл, записался в старые друзья, раз в полгода зайдет чайку попить, и уже все не то, все не то, без особого вдохновения, будто подменили человека.
Помрет дедуля, не оставят мне этой квартиры, слишком просторная, дед служил верой-правдой, а я что? Подписала, как водится, по собственному желанию, чтобы Виктор Харитоныч смог письмишко свое поганое отписать, марку наклеить и послать моим заступницам, мол, никакой особой беды мы ей не причинили, сама решила посвятить себя частной жизни, как принято и в вашей стране, хотя в процентном отношении у нас работающих женщин в шесть раз больше, чем у вас, и никто у нас асфальт из слабого пола не ложит, все это неправда, ты бы, говорит, и сама черкнула пару строк: спасибо, мол, за заботу, за ласку, да только не стоило беспокоиться… – Обойдешься! – отвечала я и подумала: может, и верно, не тронут, после их статейки, ведь если свалили все на любовь, значит, вышло мне алиби. Смолчала я, затаясь в смертельной обиде, выписываю срочно Ксюшу из поселка Фонтенбло французской железной дороги, а они потихонечку начинают меня в родной город обратно спроваживать, выпирают. Бросаюсь звонить в тысячу мест! Был на примете Шохрат у меня, большой человек во всей Средней Азии, захотелось мне у него отсидеться, в себя прийти: – Это я, Шохрат! – говорю с фальшивым весельем, а летали мы с ним по всяким там Самаркандам, посещали мусульманские святыни, только дальше гостиницы не выходили, останавливались в люксах: рояли, климатизаторы, дыни отборные. Во рту таяли.
Расстаюсь с Маргаритой несколько сухо, хотя, безусловно, по-дружески, и она меня тоже не задерживает, завелся у Маргариты неизвестно кто, несмотря на оказанные ласки: ничего, думаю, не пропадешь, не окочуришься, потому что совести не хватает, будто не помню я, как ты япошку своего, фирмача, заразила, и он улетел в Японию в полной прострации, хотя ты знала про себя, что заразная, и тут же в баню меня зовет, как здоровая, я даже слов не находила, нельзя же все-таки так, Ритуля, некрасиво, только у нее другие понятия, да я ничего: подлечилась она и опять ко мне потянулась дружить, мы сдружились, но нежность любила скорее из любопытства, не было в ней мракобесия, не то, что у Ксюши, у той хватало на всех, бывало, несется по Ленинскому проспекту: жигуленок канареечный, сиденья черные, груди торчком, хотя есть отметина, один сосок видный, а другой как бы не проклевывается, несимметрично, но даже оригинально, правда, не в дневное время, а поближе все-таки к полуночи, но шоферы такси и другая запоздавшая публика совершенно дурели и терли глаза.