Александр Чудаков - Ложится мгла на старые ступени
Засылают в набор, на днях будет верстка.
Из дневника М. Чудаковой
12 июля 2000, среда, 19.10, дома.
Машин день рожденья.
<…> Саша со 2-го июля в России, рад и счастлив, что попал, наконец, в родную страну, находится среди соплеменников… Устал от Востока.
С 3-го числа он на даче со своей мамой. Очень доволен моими постройками – особенно библиотекой над баней.
Из дневника А. Чудакова:
26 июля. Дал маме почитать роман – впервые большую часть – в прошлом году читала только 2 главы.
– Хороший у тебя язык. Сейчас пишут как в газете или будто доклад делают. А у тебя настоящий русский язык, ясный, простой, выразительный. В чеховском духе.
Прямо целую историческую эпоху охватил – как Солженицын.
29 июля, Тампере. Приехал на VI World Congress. <…>
30 июля. Вчера непрерывное общенье с теми, кого не видел 3, 5, 8, 15 лет – Гасановым (живет в Германии), с Леной Краснощековой – живет в Афинах, штат Джорджия, написала книгу о Гончарове, с Андреем Степановым, который там стажировался, Гретой Злобин, Богомоловым, А. Д. Михайловым и Таней <Николаевой>, Олей Ревзиной, Мироненко <…>.
20 октября, Истра. Вышел 10-й № «Знамени» с I частью моего романа. Полистал, в журнальном виде читать не стал: текст надоел – или вообще всё. Не то было раньше. Вышедшую статью перечитывал, смотрел, что получилось. Л., напротив, читает: «Твой роман мешает мне работать». «В каждой главе, кроме общего потока жизни, есть еще какой-нибудь идеологический удар. Каждая глава отяжелена идеологической тяжестью. <…> У тебя: несмотря ни на что – жизнь идет, есть замечательные люди, которые живут, помогают друг другу, воспитывают детей, ведут интеллектуальные беседы» <…>
21 октября. <…> Умер Юрка Лейко (20 октября, Вят – 20 марта) – второй из нашей троицы. А еще вчера я хотел подарить ему журнал с романом, где он узнал бы нашу жизнь 50-летней давности. Л. по телефону: «Пока ты писал, уже и читать давать некому»[48]. <…>
26 октября. 24 октября несмотря на болезнь (тяжелый бронхит, впервые в жизни) был на панихиде по Юрке Лейко. Сказал, что нас было трое: он был Атос. Всем понятно, что это значит. Он был человек долга, человек чести, человек спокойной и холодной храбрости – в наше время, когда этический и политический конформизм стал делом обычным, это встречается не часто.
28 ноября. <…> Сегодня приехал в Кёльн – добирался от Дюссельдорфа с приключениями, но все равно в сто раз легче, чем в Корее, – надписи понятны, обо всем можно спросить.
29 ноября. <…> слушаю радио – любимую свою немецкую эстраду. Вспомнилось:
В Щучьем испуганный Роберт Васильич, наш преподаватель немецкого, через огород прошел к Крысцату, играющему на патефоне трофейные немецкие пластинки: «А вы знаете, что вы играете?» «Мы не понимаем. Марши бодрые такие, с утра хорошо послушать». Это были нацистские марши, в том числе «Хорст Вессель» – странно, что Крысцат, прошедший войну, этого не знал. <…>
3 декабря. С утра – большой предрождественский концерт – Бах – с изумительными солистами (тенор James Taylor). Передача популярная, дирижер все объяснял. По ассоциации вспомнил концерты 50-х годов в Большом зале и, кажется, в зале Чайковского с истерической ведущей по фамилии Виноградова.
Страна наша ухитрилась устроить себя за последние десятилетия так, что ни от чего на Западе нет беспримесной, чистой радости: увидишь чистые улицы – вспомнишь нашу грязь везде, узришь ухоженные замки – представишь наши разрушенные, заброшенные дворцы с облупившейся штукатуркою, услышишь их церковный хор… И мы б могли! И мы…
5 декабря. Начал главу «Сапожник дядя Дёма Каблучков». Полностью перекроил первоначальный намеченный – скучный – плант: вдохновенье, вдохновенье… Для него надо уехать на Филиппины, в Тайланд, в Кёльн…
6 декабря. Самое тяжкое – не твоя собственная смерть, а гибель культуры всей Земли. Неужели может исчезнуть всё, всё – и египетские пирамиды, и Кёльнский собор, и Гегель, и Пушкин, и Моцарт, и Толстой?.. <…>
7 декабря. Вчера читал вторую лекцию «Чехов и массовая литература 80-х годов. Возникновение нового литературного качества». Задавали вопросы, много было русских студентов, обучающихся в Slav. Inst. Присутствовали Володя Порудоминский и Олег Клинг.
Олег за сутки прочел мой роман. <…> Говорил, что это особый жанр – «идиллия», что сюжет движется чередованием «от я» и «от Антона» (то, что не понравилось Роднянской), а то, что нет острого сюжета – в конце ХХ века его никто и не ждет. Композиция глав заменяет сюжет.
По поводу вчерашней записи про смерть. Вдумался: если быть честным до конца, то в гибели всей культуры я все равно сожалею о своей крохотной песчинке в ее здании, которая тоже погибнет.
<…> В библиотеку мне занес «Известия» с обсуждением гимна Володя Порудоминский <…>. В связи с гимном вспомнили Михалковых – и С. В. и Н. С., который забыл весь свой монархизм и хочет, чтобы был старый гимн: видимо, справедливо надеется, что слова в третий раз поручат писать папе!
9 декабря. С Володей Порудоминским по телефону:
– Как хорошо, что вы позвонили! Я прочел ваш роман[49] и ни о чем больше говорить не могу. Это – настоящее!
И совсем меня смутил: «Я не знаю, кто еще бы сейчас мог написать такое. Конечно, этот материал, но его преображение! Я не знаю, как это делается <…>. То, что нет острого сюжета – мне не мешает. А какой сюжет в «Детстве» Толстого? Несбывшийся сон? Сюжет – дед и внук, их отношения снаружи и изнутри. А над последними страницами о деде я даже заплакал. Дед – человек без недостатков. Но это и пленяет. Это законченный, цельный образ.
Я: – Мариэтта говорит, что это еще не изображенный раньше тип русского человека.
– Именно. Но теперь он изображен. Очень хорошо про отца. Я знал одного очень талантливого журналиста, работавшего в «Пионерской правде». Однажды были какие-то цензурные сложности с номером – так он заново один сочинил весь номер.
– Включая письма пионеров?
– Включая письма. Ему было все равно, что писать – передовицу, письма, отклики. А есть журналисты, которых когда заставляли писать о сахарной свекле, они должны были полюбить эту сахарную свеклу – иначе не могли.
10 декабря. <…> Насколько хорошо настроение физическое и творческое, настолько отвратительно политическое: приняли старый гимн. Перезваниваемся с Л. по этому поводу – она пишет статью, хотят они там издать брошюру со статьями на эту тему и распространять ее.
24 декабря, утро. Разбудил звонок из Москвы. «Знамя» присудило мне премию «За произведение, утверждающее либеральные ценности». Л. сказала, что это – самая престижная премия журнала. Но – к понедельнику, т. е. к завтрему (как всегда у нас!) надо написать «нобелевскую речь» 2–3 стр., которая пойдет в № 3.
Только сел, а по TV документальный фильм о теноре Tauber’е, о котором я только читал, а тут – множество фрагментов 1927–1930 гг. в его исполнении – из Легара, Оффенбаха, Штрауса, Леонкавало, Шуберта («Серенада» – очень хорошо).
31 декабря. 28-го прилетел в Москву из Дюссельдорфа. С чемоданами поехал в издательство к Кошелеву[50], где на ступеньках встретил убегавшего В. Н. Топорова, а в помещении уже давно выпивали: В. М. Живов, Вера Мильчина, Боря Успенский, Кошелев и Козлов[51], Саша Осповат, С. Бочаров.
Расспрашивали у меня про Кёльн, потом разговор свернулся на 91 и 93 год, все вспоминали, кто где был и т. п., кто как думал: советская власть навсегда или нет. Большинство думало: навсегда. Сережа Бочаров сказал, что помнит, как я говорил, что кончится, и всегда в это верил. Я внес уточнение: верил, но прикидывал: буду ли еще в силах в это время работать и вообще пользоваться дарами свободы.
<…> Это уже было при Л., которая опоздала часа на два, т. к. ездила в типографию брать книгу «За Глинку!»[52], составленную ею, Курилкиным и Тоддесом.
Книга – убойной силы, и то, что она ни на что не повлияла, что старый гимн все равно приняли, – не страшно, м. б. в перспективе времени даже важнее, как идеологический поступок, из тех, что влияют на историю.
2001
1 января. Странно было б не начать новое, третье тысячелетие с новой тетради. Старая кончилась тютелька в тютельку.
Хорошо помню, сколь далеким казалась эта дата в ночь встречи 1951 года. Но наступление второй половины ХХ века ощущалась острее – видимо, по детской впечатлительности. И с волнением позднее воспринималось письмо акад. Обручева «Привет вам, путешественники в третье тысячелетие» – ощущал себя таким путешественником. Мечтал поднять бокал и скзать: «С Новым годом! С новым веком! С новым тысячелетием!» И поднял.
Встречали с Л. дома – был еще только Женя Тоддес.
Впервые слушал новый-старый гимн. Женя заткнул уши. Первый текст по сравнению с этим – просто классика. Как острил Шендерович, Михалков сочинил новый, третий вариант гимна – «надеюсь, последний». Сильно подпортили настроение перед вступлением в следующее тысячелетие. Последние десять лет не думалось, что такое может произойти.