Александр Архангельский - Коньяк «Ширван» (сборник)
– За варенье спасибо. Пойдем, мне пора кормить.
Молча они идут по коридору, молча и почти сухо прощаются у входа в палату. На тумбочке в банке одиноко розовеет гвоздика.
Мама ложится. Делает вид, что уснула. На самом деле бесполезно думает о том, какая жизнь ее теперь ждет, как сложится судьба сыночка, и беззвучно льет соленые слезы; главное, чтоб соседки не видели. И так успели заметить слишком многое. Постепенно недосып берет свое и приносит утешение; сквозь полусон мама слушает радио; звучит песня в исполнении сладкоголосого мальчика Робертино Лоретти. Размеренный диктор с правильной интонацией стукача рассказывает о трудном детстве итальянского подростка, который зарабатывал деньги в ресторанах и кафе и не имел возможности ходить в музыкальную школу. Голос Лоретти недавно начал ломаться, это называется мутация, но не волнуйтесь. Уже через год юноша поправится, голос установится, и песня польется неостановимо. О, соле мио… Аве Мария…
Мама плотней вжимается в сырую подушку и наслаждается нежным звуком. В это же самое время загорелые пролетарские женщины сидят на корточках в тени под платаном, к которому прибит черный громкоговоритель, тоже слушают сладкого Лоретти, плачут и раскачиваются из стороны в сторону. Это городок Новочеркасск. Шахтерский край, направление на Ростов. Здесь на днях произошло то, чего не могло быть в принципе. Советские люди подняли русский бунт; русский бунт был подавлен с азиатской жестокостью.
2Как это могло случиться? Сам не знаю. Советские люди были терпеливы и доверчивы. Как большие упрямые дети. Они родились и выросли в запаянной колбочке, за пределами открытой истории. В их жизни были скомканные женские судьбы и вольготные мужские биографии, курортные романы и привычка при необходимости ночевать на рабочем столе, пахнущая медом яркая губная помада и всесильные парткомы; в их жизни было шумное потомство и одинокая старость, измены, встречи, всесоюзные стройки, серые толстые макароны и чесночная колбаса; свободы в их мире не было и быть не могло. Они от этого не очень-то страдали. Зато все вокруг родное, народное, общее. Свое.
После великой войны из года в год их заставляли подписываться на облигации государственного займа, отдавать по ползарплаты, по зарплате – в долг государству. Они давали. Наша страна. Но пасаран. Потом вожди объявили: не в состоянии мы выплатить долги по облигациям, подождите, потерпите, расплатимся когда-нибудь. Люди опять смирились. Хотя и роптали.
Толстые пачки серо-зеленых, кирпично-красных, сиреневых облигаций, перевязанные бечевкой, валялись на помойках, возле вонючих костров.
Странные типы потертого вида рылись на этих помойках, зачем-то подбирали облигации, тащили домой, прятали на антресоль. Это были выжившие из ума старики, смутно помнившие прежние времена и что-такое про собственность и капитал. В 70-е, когда государство вдруг решит погасить скукожившийся долг по облигациям, наследники нищих крохоборов озолотятся.
Там же валялись разобранные и цельные шкафы красного дерева, ореховые комоды, вишневые столы и тумбочки с облупившейся инкрустацией из карельской березы. Драгоценную мебель дореволюционных дедушек и бабушек выбрасывали, чтобы купить модные древесно-стружечные шифоньеры, лакированные серванты и прямоугольные столики размытого светлого цвета. Ты скажешь, дураки. Охотно бы подхватил, но сам себя торможу. Прикинь, уже четвертое поколение советских людей жило взаймы у прошлого; мало кому удавалось накопить денег, чтобы обставить жилье по своему вкусу и выбору. И вот в начале 60-х у некоторых появилась возможность купить хоть что-то свое, новенькое, легкое, дешевое. Конечно, они тут же сбросили все, казавшееся лишним. Мрачным. Тяжеловесным. Кто мог сообразить, что губит старинное состояние ради молодой рухляди? Состояние? Хм. А что такое состояние? Я же и говорю: как малые дети.
За год до моего рождения, в 1961-м, в стране обменяли деньги. Лишний ноль убрали, вместо сотенных стали десятки, вместо десяток рубли, вместо рублей гривенники, вместо гривенников копейки.
Новые бумажки были очень солидные: банановый рубль, хвойная трешка, морковная десятка – все с Лениным в овальном окошке. А некоторые даже видели фиолетовую двадцатипятирублевку, изумрудную полусотенную и серый, со стальным отсветом стольник; тот вообще вызывал религиозный трепет. Красивые были деньги, имперский стиль, что и говорить, – не то что у теперешних демократических фантиков. Но бумажки кушать не будешь, мелочь хозяину на блюдце не насыплешь, копеечкой ребенка не утешишь. А пучок петрушки на базаре как стоил пятнадцать копеек старыми, так и продолжал стоить пятнадцать новыми.
Разумеется, петрушку новочеркассцы на базаре не покупали, еще чего, сами высаживали на огородах за пустырями. Но молочко из-под коровки? Но сало с тонкой корочкой? В десять раз выросли мелкие цены. Однако даже эта обида не подвигла их на протест; земное огорчение было многократно перекрыто космическим восторгом.
12 апреля 1961-го стране и миру предъявили Гагарина. Что? Он в космосе? Сказал «Поехали»? Господи, счастье какое. Васенька, кем ты хочешь стать? Солнышко мое, космонавтом. И я бы на твоем месте хотел бы. Возьми одиннадцать копеек новыми, купи эскимо. И еще три, на газировку дюшес.
Вот она, главная странность истории. Любое событие в ней может обернуться любым следствием. Повторяю: любым. Запустили спутник – и это возбудило жителей нищих колоний, спровоцировало всемирный взрыв и передел территорий. А роскошная улыбка простого смоленского парня утешила советских людей, снова примирила их с действительностью. Что там деньги, если человек в космосе! Как-нибудь дотянем до зарплаты…
Нам трудно их понять. Мы слишком сложны. А их взгляд на жизнь был прозрачен, как житие святого. Наше государство справедливо и народно, отдельные недостатки не порочат систему в целом, воля частного человека добровольно передана заботливой партии, как воля младенца – ласковой матери и строгому отцу, вокруг опасные враги, но есть надежные друзья, Запад разлагается, мы идем вперед. Кто-то уверен, что Сталин был велик, кто-то осуждает культ сталинской личности, но почти все твердо верят в единственно правильный путь. И новочеркасские рабочие, и бедные их жены, и Анна Иоанновна, и моя любимая мама; она обиженно качает головой, когда ищет справку в энциклопедическом словаре и натыкается на перечеркнутый бабушкой портрет.
Но вера без дел мертва, а дела в начале июня 1962 года вышли странные и страшные.
Сладкий голос Робертино Лоретти не может развеселить новочеркасские сердца.
В городе траур и страх.
3Первого числа, под выходные, газеты известили, что ради улучшения благосостояния будут повышены цены на молоко и мясо. По радио выступил лично товарищ Хрущев.
«Дорогие товарищи! Некоторое повышение цен на мясо и мясные продукты, а также на масло – это мера временная. Партия уверена, что советский народ успешно осуществит меры, намеченные мартовским Пленумом ЦК КПСС в области сельского хозяйства… что даст возможность в недалеком будущем снижать цены на продукты сельского хозяйства…»
В тот же самый день рабочим Новочеркасского электровозостроительного завода имени революционного командарма Буденного объявили о резком снижении трудовых расценок.
Заводчан зажали между этими новостями, как между молотом и наковальней: московским повышением их придавили, новочеркасским понижением сплющили. А никакого утешения не предложили. Они пришли в отчаяние, граничащее с яростью. Так начинает биться об стенку головой ребенок, понявший, что родители грубо и нагло его обманули, гланды больно вырезали, а обещанного мороженого не дали. Как же так? Всюду ложь, ложь, ложь!
Я думаю, сынок, именно в этом было все дело. Во лжи, а не в деньгах. В правдолюбии, а не в понижении расценок. Советский человек немного взял от человека русского, но страстное, ревнивое, любовное влечение к правде он полностью в душе своей сохранил и даже многократно усилил. Врет власть; говорит, будто за народ, а сама против народа. Но ведь наша, настоящая власть врать не может? Значит, она никакая не власть? Или власть, но не наша? Ужас. Особенно ярится передовой шлифовальщик Илья Тихонович Пиндюрин; 27 мая про него написала настоящая газета «Молот», что издается в Ростове-на-Дону: «Он изготовил простое приспособление, при помощи которого шпиндель ставится в рабочее положение и производится окончательная шлифовка», и вот всего через четыре дня ему, рационализатору и передовику, снижают расценки. Будет вам шпиндель, думает Пиндюрин. Монолитное, блочное, бетонное сознание мгновенно дает трещину, губы шепчут освобождающее матерное слово – и начинается.
Смутно вижу, как прокопченные мужики из самых тяжелых и поэтому самых вольных цехов прекращают работу. Стоят, кучкуются, говорят громко, гортанно. Так говорила мамина тетка Ира, сидя в своей душной будочке возле ейского «чертова колеса». Через какое-то время к чернолицым рабочим подходит белотелый директор Курочкин: светлая рубашечка с коротким рукавчиком, галстук на резинке, партийное пузо плещется поверх ремня, нижняя губа важно оттопырена. За ним подкатывает обслуга из управления. Лысины перекрыты засаленными прядями, штаны пузырятся, глаза привычно льстят. Директор тормозит на руководящем расстоянии, привычно и презрительно хамит: «Не хватает на пирожки с мясом, ешьте с ливером».