Владимир Шапко - Парус (сборник)
Не докурив, забивал самокрутку в банку. Говорил «пока, Никифорна», уходил от окна, валился на кровать, закидывая руки за голову. И так, словно не понимая ничего в этой жизни, долго таращился в потолок чистыми стариковскими фарфоровыми глазами. Нервно шмыгал носом. То одной его ноздрёй, то другой. Точно сгонял, вспугивал комаров.
5Двадцатого числа каждого месяца Обещанов доставал из-под кровати патефон. Тряпкой смахивал с него пыль. Как очковую змею за голову, брал головку патефона и, точно сдаивая яд, втыкал острым зубом в подпольную, пятидесятых годов рентгенплёнку. После волнами заболтавшегося шипа, сахариновый одесситски-приблатнённый голос пел: «И после драки, когда все уже лежали на фанэре…» «Гуляет, – услышав через стену, говорила Мане Кулешова. – Пенсию получил. Миллионер на сегодня». Марка и Толик лезли к раскрытому окну смотреть на Обещанова. На двух вилках, как на шампурах, Обещанов подносил им по толстому кусману обжаренной колбасы. Возвращался к столу, выпивал из стакана, жадно ел. А головка патефона ехала, рулила, болтала шип, музыку и слова:
…И после драки, когда все уже лежали на фанэре…
Марка и Толик жевали, разглядывали всё в комнате. Облупившийся, проступивший лишаями шкаф, кровать у стены с коротким тощим матрацем, с выглядывающими досками; тряпичный провисший коврик над ней, на котором были три охотника: один что-то рассказывал, растопырившись, как испуганный рак, другой сидел на пятках прямо, слушал говорящего, и глаза у него были как лупленые яйца, а третий недоверчиво почёсывал затылок, опрокинувшись на бок, как улыбающийся самовар… Ещё было в комнате: три табуретки, стол, за которым Обещанов сейчас жадно ел, и возле крана и раковины, наваленный на столик в клеёнке до пят – разный шурум-бурум из сковородок и кастрюлек…
Обещанов опять подносил на двух вилках. Глаза его были добрыми-добрыми. Большой нос его тоже добро пошмыгивал, а волоски на голове походили на проволочные загнутые машины. Которыми сено в деревне сгребают. На лошади…
Чуял ли носом Шанин, телепатом ли был – но уже поторапливался по горбу дороги к бараку. Планировал будто, планировал в репейниках – рабочая куртчонка только разлеталась.
К Обещанову хлопала дверь. «Сергеич! Сколько лет!..» – «А-а! Пётр! Проходи, проходи! Дёрни с устатку! Закуси! Рука с наколотым на ней поблёкшим кинжалом, обвитым змеёй, тянулась к патефону:
…И после драки, когда все уже лежали на фанэре…
«Гуляют, – не забывала отметить Кулешова, разматывая пряжу с Маниных рук. – Теперь уже вдвоём. Молодой паразит прибежал опивать старика-пенсионера». А на подоконник Обещанова снова облокачивались, удобно устраиваясь, Марка и Толик.
…Собутыльники тянулись за столом друг к дружке, как весёлые волки, не видевшиеся сто лет. Они одновременно говорили и лепили друг дружке руками. Булькало в стаканы постоянно. И из первой бутылки, и уже из второй. И в резиновую колбасу так же с размаху втыкались вилки…
Но через полчаса Обещанова за столом уже не было. Закинувшись на кровати, с раскрытыми ручками и ножками, он деревенел подобно деревянным ко́злам. Отвернуть их к стенке, опрокинуть как-то на бок – не было никакой возможности. Шанин пробовал. Дёрнутся только, помотаются и замрут в прежнем положении деревянных… Шанин за столом жевал, не сводя глаз с кровати. Через спинку кровати были перекинуты брюки. Шанин смотрел на них, всё вихлял челюстью. Жилистые ушки Шанина напряжённо двигались…
Потом он крался на цыпочках к двери. В волосатых соплах носа Обещанова гремел гром. Ребятишек на окне давно уже не было.
Пьянка продолжалась три-четыре дня. К Обещанову Шанин прибегал, как домой. Как к жене на обед. В радостном нетерпении облокачивался на столешницу. Обещанов не столько пил уже, сколько – падал. От одной, двух рюмок. Падал на кровать. В перерывах горько плакал за столом, что столько пропил денег. Почти всю пенсию. А может, потерял, а? Обронил? Не мог пропить он столько денег, не мог!
Не мог, согласно кивал собутыльник, с разъехавшимися локтями на столе, в магазине вынули. Точно. Не плачь, Сергеич, проживём. У свояка полный подвал картошки, сало… это… как его?.. свиное – проживё-ом, не горю-юй…
В коридоре Кулешова тыкала во втянутую головёнку Шанина кулаком. Как в измятый чикой пятак. Тыкала. «Но-но! Никифорна! Хватит! Я знаю, что говорю!» Длинная тень, шарахаясь в стороны и тут же выравниваясь, быстро несла себя к выходу из барака…
Вечером он стоял прямо на дороге, которая бежала мимо барака вниз. Длинный, качающийся, слушал друга-коротышку. Коротышка-друг размахивал руками, быстро рисовал ими рай, который ждёт их вон в той хибаре с вывеской «Вино». Наискосок, через дорогу. Шанин пьяно ему кивал. Потом толкнул пятернёй, как бы сказав: щас будут (деньги)! Жди! И пошёл, как всегда – очень быстро и мелко. Длинный, растопыривался руками. Его заносило, как аэроплан. Он выруливал на маршрут. Снова шустрил ногами, раскинув руки.
И к бараку выбежал так же быстро. Но уже весь наперекосяк. С вытянутой левой рукой и провалившимся правым боком. Так выбегают балеруны из-за кулис на сцену… «Э-э, – говорила Кулешова в окне. – Надрался-таки!» Торопясь, выколыхивалась из комнаты и вставала у двери Обещанова. Унимающей сердце горой вставала на защиту пенсионера. Попробуй теперь сунься!
Но Шанин в коридоре вёл себя странно: вместо того, чтобы подступаться к Кулешовой, бить себя кулаком в грудь – он продвигался вдоль стены боком, ощупывая стену. Кулешова наблюдала. «Э-э, шаг шагнёт и пуд насерет…»
А Шанин и вовсе замер. На одной из дверей. Словно на могилке. Раскинув руки… Рывками медленно сползал, сползал по ней. Точно сдавал и сдавал плацдармы. Оказался на полу. Но на полу сидел поразительно. Как наложенная кучка г… без ног. (Куда ноги-то девал?) «Ноги отнялись» (Улетели?)… – удивлённо говорил Надьке, дочери своей. Надька тащила его в комнату. «Так тебе и надо, паразит!» – шла к себе Кулешова.
А Шанин мотался уже на стуле. Среди семьи. По привычке требовал закуски. Потом, убедившись, что бутылки в карманах нет – пожрать. Просто пожрать. Без водки. Никто не обращал на него внимания. «Вот счас поброюсь – и пойду!..» – с угрозой говорил жене Шанин. (На танцы? К бля…м?) Жена подёргивала из папироски. Кормила грудью сына. Тогда падал.
…Второй его вариант выбивания денег был такой: он не входил – он влетал в комнату жертвы в рабочей своей куртчонке, в куртчонке-разлетайке! Он – вот прямо с работы, он отпросился всего на пять минут. Мечущееся лицо его напоминало самурайский флаг с колёсковой эмблемкой. Он кругло выкатывал перед жертвой глаза, что – завтра! что – железно! без булды́! Напорно, мощно звучал из него гимн пьяного. И устоять против него было невозможно. И, обмирая сердцем, зная, что не отдаст – ему давали. И сколько бы он внаглую ни запросил.
– Завтра – железно – без булды!
Он улетал за дверь, а в комнате унимали сердце, с испугом удивлялись самому (самой) себе: как? почему дал (дала)? Притом своими руками?..
Однако приём этот железно работал только когда Шанин бывал на газу. На взводе. У трезвого – как отреза́ло. Гимн не звучал. Это чувствовали. Никто не давал. Да ещё насмешничали. Да с превосходством, да с подковырками!..
Как выпил – продолжить? – ничего нет проще! В первую же комнату. С выпученными глазами: железно! без булды!.. И выходил с червонцем в руках!
Кулешова кричала в коридоре Мане. (Но косилась на дверь Шаниных): «Ты зачем ему дала? Зачем ему дала? – Чувствуя, что выкрикивает двусмысленно, добавляла: –…деньги? Почему опять дала?» Маня винилась, что надо ему, им то есть, что на еду, он сказал, нет у них, так он сказал, что… «Да врёт он всё! Врёт! Пьянчуга! Да сколько ж можно его поважать? Прибежит, сбулгачит всех – и смылся! С деньгами! Да гоните его в шею!.. Вон Обещанов, старик, пенсионер, а пропился и молчит-сидит, не клянчит… а э-этот: дай! дай! дай! Да сколько ж можно поважать? Дашь ещё ему, узнаю – разговаривать с тобой не буду!.. И поважают его все, и поважают, паразита…» – шла уже к своей двери Кулешова.
Глаза блуждали по комнате. Не остывая, не знали к чему себя привязать, к какой работе. Решила… выкупаться. Чёрт вас всех задери! Смыть всю эту грязь с себя!
В ведро лупанула из крана водой. На полную выкручивала скалящийся фитиль керосинки. Сидела посередине комнаты на стуле, ухватив руками расставленные коленки, дожидаясь, когда согреется вода. На подоконнике стояли три цветочных горшка. Горшки походили на выставленные черепа, поросшие вьюнами усов. Солнце сверху резало черепа надвое…
Льнущей лавой вода скатывалась в оцинкованное корыто. Корыто под топчущимися ногами стреляло. Кулешова в последний раз окатывала себя водой. Банным вытиралась полотенцем. Живот Кулешовой свисал белым фартуком. Над черепами на окне всплывали две головы. Гы-гы!..