Владимир Орлов - Трусаки и субботники (сборник)
– Отчего так скоро? – спросила Тамара.
– А чтобы не растранжирить флюиды, – сказал я.
– На тебя мне не жаль никаких флюидов, – рассмеялась Тамара.
– Ну спасибо.
– И тебе неинтересно знать, почему я протянула тебе именно гадальную карту?
– Неинтересно, – сказал я. – И не верю я во все эти забавы… И теперь мне и вовсе не нужны какие-либо подсказки!
Видимо, я произнес эти слова резко или грубо, Тамара расстроилась. Сказала:
– Не обижайся, Василий, не обижайся…
Недовольные друг другом, мы разошлись.
Я уже не раз собирался – хотя бы для приобретения новых сведений – прочитать об истории ларионовского «Бубнового валета». Редакционная библиотека была хороша, но книг по искусству для нее приобретали мало. Пришлось поутру зайти в нашу районную, на Третьей Мещанской, возле Рижских бань. Местилась она в особняке с башенкой (сейчас этого дома нет, но иногда он мне снится). В случае с названием выставки (а устраивали ее в здании нынешнего Военторга – тогда Экономического общества офицеров на Воздвиженке) прямо подтвердилось толкование В. И. Даля: «Если не с чего ходить, ходи с бубей». В присутствии мастеров Ларионов взял в руку карту валета и предложил название объединения. А почему бы нет? В этом предложении было озорство и приглашение к скандалу с негодованием толпы. У Мольера бубновыми валетами называли плутов и мошенников. Позже презрение приняли на себя «бубновые тузы» – из-за нашивок на куртках каторжников. А после романов про Рокамболя плуты и мошенники переселились в «червонных валетов». В Москве даже прогремел уголовный процесс «червонных валетов». Так что названия выставки и объединения способны были вызвать бурное неприятие публики, чего наши замечательные мастера, естественно, и добивались.
Но чего я-то добивался своими искусствоведческими изысканиями? Почему мне-то теперь хотелось убедить себя в том, что бубновые валеты не такие прохвосты и мошенники, как, скажем, валеты червонные, а молодые люди – отчасти приличные? То есть я как будто бы теперь самого себя старался отделить от плутов и мошенников и разместить среди личностей более или менее порядочных. Глупость какая! Причем смешная глупость! Мне и впрямь следовало отвести себя к психиатрам. Ведь я существовал «бубновым валетом» лишь в системе координат мировосприятия Валерии Борисовны Цыганковой-Корабельниковой, ее гадалок и ясновидящих, ну и, может быть (теперь), ее дочерей. Я будто впервые понял это! И постановил сейчас же выпрыгнуть из этой системы координат и более не думать ни о каких бубновых валетах!
Выпрыгнуть! Легко сказать! Уже выпрыгивал… А если сеть на тебя наброшена этой ведьминской семейкой? Сейчас же и мысли о сетях и ведьминстве семейства я положил истребить, они исходили из моих опасений, а реальности могли никак и не соответствовать. Да и опять же – кто я таков, чтобы на меня благородным дамам заводить сети?
Начальницу Зинаиду Евстафиевну я удивил тем, что снова стал выбрасывать двухпудовик в комнатные высоты правой и левой. «Отходишь, что ли?» – спросила Зинаида Евстафиевна. «От чего?» – поинтересовался я. «Ну уж это я не знаю, от чего, – проворчала начальница. – Главное, чтоб отошел…» Фанатичный Боря Капустин зазывал погонять мяч по снежку или по ледку, и я от его предложений не отказывался. В выходные ездил на пятом трамвае в Останкино, за потехинской церковью, брал на базе наваксенные ботинки и лыжи с алюминиевыми креплениями, катил четыре пятикилометровых круга, знакомых со школьных лет, мимо прудов с утками в полыньях, не спеша, но с удовольствием. Выпить рюмку мог, особенно с приятелями в отделах, но и не тянуло («До того я стал хорошим, сам себя не узнавал». «Снегирь». Агния Барто. Рина Зеленая). Цитата, впрочем, расхожая. Но я-то себя узнавал, и ничего хорошего в моей жизни не прибавилось. Правда, должно заметить, что острота сожалений по поводу неоделенности меня «делом жизни» очевидно приутихла, и я опять был готов жить гедонистом. Ну еще пяток лет, ну, может, поменьше. А там посмотрим. И даже стала возникать во мне успокоительно-укачивающая мысль: а вдруг я возьму да и займусь наукой Историей. Костя Алферов и Валя Городничий станут кандидатами (скоро), а потом и докторами. И меня за собой потянут. Почему бы и нет? И я увлекусь какойнибудь темой из «белых пятен» или незаурядной личностью, чья судьба, выражаясь словами персонажа Эраста Гарина, покрыта мраком. Даже Анкудина, Агафья, и та удостоила своим интересом страну Беловодию… Кстати, почему Анкудину прозвали Агафьей? Святая Агафья вроде бы Коровница, то есть покровительница всяческой домашней живности, коров в частности, личность вполне добродетельная… Внезапные мысли об Анкудиной я посчитал лишними, вполне возможно, я относился к ней несправедливо, но я ничем не навредил ей и держать ее в своем сознании занозой не имел оснований. Теперь я сожалел, что пафосно пересказывал пророчества Анкудиной, меня касающиеся, Виктории Ивановне Пантелеевой, как бы медаль выпрашивал за свои страдания.
Словом, маята моя потихоньку рассеивалась (я не мог, естественно, не держать в голове, что «потихоньку» происходило после выплеска жалоб в жилетку Виктории, но мысль об этом перекрывалась соображениями: «Она меня вынудила… и это в последний раз… и без срывов в белой „Волге“ все бы у меня наладилось…» То есть жизнь моя все более становилась привычным бытом, рутиной повседневности, и теснота нашей квартиры начала угнетать меня более, нежели иные обстоятельства. Просторы временного жилья на Ярославском шоссе безобразно избаловали меня. В туалет и к водопроводному крану у нас выстраивались очереди. С дачи вернулись не только мои старики. Но и соседи Кособуцкие-старшие, Игорь Савватеевич и Ольга Владимировна, о присутствии которых в моей жизни летом можно было и не думать. А холода уже не позволяли сидеть с книгами и уж тем более ночевать в дровяном сарае. Потребовался бы спальный мешок, но заводить его вышло бы верхом глупости. Соседи же, на которых я натыкался на кухне и в прихожей (три метра на три), как и предметы мебели, вызывали раздражение. Однажды Чашкин в халате будто из махровых полотенец не подпускал меня к газовой плите, а в ответ на мои ворчания позволил себе пошутить: «А вот когда твоя плавучая сестренка ночевала здесь, еще теснее было, и ничего, я терпел…» Пальцы мои вцепились в его халат, я дернул Чашкина так, что он чуть было не осел на пол, и прокричал: «Слушай, Чашкин! Ты бугай и шкаф, в два раза шире меня, но, если ты еще раз пошутишь, я изметелю тебя так, что ты на больничную койку ляжешь, а о своем радиолюбительстве напрочь забудешь!» Чашкин сопротивления не оказал, видно было, что он растерялся. В прежних случаях его хамств и ехидств я проявлял себя дипломатом: либо будто не замечал его подковырок, либо отвечал на них беззлобно, дабы не вызвать злых досад шутника. Через полчаса я пожелал извиниться перед Чашкиным, но тотчас отменил это желание, заявив себе, что хватит, если Чашкин снова будет хамить, я и впрямь набью ему морду, а уж что он про меня доложит или настрочит, это никак не должно меня волновать.
Но из дома я стал выходить пораньше. Не из-за Чашкина, естественно, а именно из-за угнетавшей меня тесноты. Бродил переулками, особенно в Замоскворечье или в Зарядье, что доставляло мне удовольствие. Посиживал в библиотеках, Исторической и в нашей редакционной, старикам объяснял свои ранние уходы занятиями, мол, желаю поступить в аспирантуру. Дом в Солодовниковом переулке становился для меня лишь ночлежкой. Это было грустно, со стариками разговоры у меня случались только по выходным, за обедами и ужинами, проводить их приходилось в комнате.
О поездке в Верхотурье Марьин мне более не говорил, я ему о ней не напоминал. Марьин ходил мрачный. Второй его роман готовили к публикации в «Юности», и по его намекам или, вернее, по его вежливостям к моему интересу я понял, что начали возникать цензурные затруднения. Герои Марьина, как и персонажи его первого романа, строили дорогу в Саянах. Но события их отрочества и детства случились в сороковые и пятидесятые годы в подмосковном городке Яхроме, хорошо Марьину известном (мимо Яхромы и шлюза с каравеллами и мы со стариками ездили на наши огороды). Так вот описания Марьиным яхромской военной и послевоенной жизни цензуру насторожили и озадачили. Марьин подходил к Глебу Аскольдовичу Ахметьеву как человеку осведомленному с вопросами о ветрах, дующих в государственных поднебесьях. Глеб Аскольдович будто бы ехидно-радостно рассмеялся и сообщил, что действительно в ветрах, интересующих Марьина, намечаются изменения и что более чернить сталинские годы никому не позволят. «Ничего я там не чернил, – ворчал Марьин, – а просто рассказал о совершенно реальных людях и случаях их жизни».
Словом, Марьину было не до Верхотурья и путешествий тропами и реками по следам приобретателей Сибири. А я уже поглядывал в книги (в библиотеке нашей лежали почти все тома «Описания России» под редакцией Семенова-Тяньшанского) и выяснил, что за место такое – Верхотурье. Соликамский посадский человек Артемий Бабиков построил дорогу от Камы до верховьев Туры, объявленную правительственным трактом. Было это в правление последнего Рюриковича, болезного царя Федора Иоанновича. А за два года до прихода семнадцатого столетия и был заложен на холме-утесе славный град Верхотурье, с Кремлем, монастырем, Ямской слободой и главной улицей – Сибирским трактом… Выходило, что из старины в Верхотурье кое-что осталось (вроде бы даже и кремлевские башни), но все там было в куда меньшем благополучии, нежели в Соликамске и уже тем более – в Тобольске. Верхотурье манило меня. Однако перемены ветров в государственных поднебесьях, мало меня пока волновавшие, но огорчившие Марьина, требовали от меня терпения.