Людмила Улицкая - Счастливые (сборник)
– Сережки от Беаты тебе достались? Хороши!
Валерия пошевелила рукой мочку уха, чтоб посильнее играла бриллиантовая осыпь вокруг больших камней:
– Подарила мне их мачеха моя – Царствие ей Небесное! – на шестнадцатилетие.
– Сколько ж тебе было, когда тебя первый раз ко мне привели?
– Восемь лет, дядя Арамчик, восемь лет, – улыбнулась Валерия, губа поползла вверх, и открылись матовые бело-голубоватые зубы, словно сделанные на заказ.
Они вошли в дверь, распахнутую почтительным швейцаром, Арам отстал из деликатности на два шага, отчасти из-за костыля, на который тяжело оперлась Валерия перед спуском вниз по лестнице. Она шагнула, сделав свой обычный нырок, и загремела вниз по лестнице.
«Неужели резиночку не подклеил?» – ужаснулся Арам.
И тут же вспомнил, что подклеивал он на кожаную подошву тонкий резиновый лепесток, чтоб подошва не скользила.
Кинулись поднимать Валерию и швейцар, и Арам, и высунувшийся из коридора метрдотель.
Она была неподъемнотяжела, а глаза почернели от ужаса. Она поняла, что произошло, еще до того, как они попытались поставить ее на ноги: она упала, потому что нога сама собой сломалась, а не наоборот – упала и от падения сломала ногу…
Боли еще не было, потому что ощущение конца света было в ней сильнее, чем любая боль.
Ее уложили на бордовый бархатный диванчик, влили полстакана коньяку, вызвали скорую. Кричать она начала позже, когда носилки поставили в машину и повезли ее в Институт Склифосовского.
Сделали рентген. Перелом шейки бедра и обильное кровотечение. Сделали инъекцию промедола. Врачи толпились возле Валерии, и на отсутствие внимания никак нельзя было пожаловаться. Ждали какого-то Лифшица, гинеколога, но вместо него приехал Сальников, который должен был вместе с хирургом Румянцевым решать, что делать в этом сложном случае.
«Учитель – немец, врач – еврей, сапожник – армянин…» – вспомнила с беспокойством завет покойного отца. Но положение ее было столь опасным, что тут и евреи ничего не смогли бы поделать.
Гинеколог настаивал на немедленных искусственных родах, хирург видел необходимость в срочной операции на бедре. Кровотечение не останавливалось, начали переливание крови. Двенадцать часов прошло, прежде чем она попала на операционный стол, две хирургические бригады – травматологов и гинекологов – сгрудились над спящей в наркозе Валерией, спасая, по неписаному правилу, сначала жизнь матери, а потом ребенка.
Девочку спасти не удалось. Плацента отслоилась, вероятно, в момент падения, плод лишился кислорода и задохнулся. Металлический штифт на сломанную шейку бедра не поставили – кость была столь хрупкой, что прикасаться к ней инструментами не решились.
Шурик встречал Новый год вдвоем с мамой. Хотела приехать Ирина из Малоярославца, но с родственницей Вера не так церемонилась, как с прочими людьми, и сказала, что будет рада, если та приедет первого января. Наконец мать и сын встретили Новый год так, как было когда-то задумано: вдвоем, с тремя приборами, бабушкиной шалью на спинке ее кресла, с собственноручным Шубертом и тарталетками из ВТО. Шурик подарил матери пластинку Баха с органным концертом в исполнении Гарри Гродберга, который они тут же прослушали, а мать подарила Шурику мохеровый красно-синий шарф, в котором он ходил следующее десятилетие.
О случившемся несчастье Шурик узнал спустя неделю, когда сослуживцы собирали деньги на передачу Валерии, которая в эти дни еще качалась между жизнью и смертью.
«Из-за меня. Все из-за меня», – ужаснулся Шурик. И вина эта была не новая, а все та же, прежняя, которой он был виноват перед покойной бабушкой, перед мамой. Он не произносил этого, но глубоко знал: его плохое поведение наказывается смертью. Но не его, виноватого, а людей, которых он любит.
«Бедная Валерия! – Он плакал в дальней кабинке мужской уборной “для сотрудников”, прислонившись щекой к холодной кафельной стене. – Что я за урод! Почему от меня происходит столько плохого? Я же ничего такого не хотел!»
Плакал долго – про бабушкину смерть, про мамину болезнь, про несчастье Валерии, случившееся исключительно по его вине, плакал даже о ребенке, до которого ему совершенно не было дела, но и в этой прежде жизни случившейся смерти он тоже винил себя.
Снаружи дважды дергали ручку кабинки, но он не вышел, пока все слезы не вылились. Тогда он вытер щеки шершавым рукавом и принял решение: если Валерия выживет после всего, он никогда ее не оставит и будет помогать ей, пока жив. Сострадание давило его изнутри так туго и полно, как сжатый воздух распирает утончившиеся стенки резинового шара.
Он ехал домой с твердым решением рассказать все маме, но по мере приближения он все больше сомневался, имеет ли он право обременить ее, такую хрупкую и чувствительную, еще одним переживанием…37
К весне Валерию перевезли на носилках домой, и Шурик снова стал навещать ее – по средам. Понедельники, после института, оставались за Матильдой, вторник – кружок, вечер четверга и пятницы тоже были заняты учебой. Субботний и воскресный принадлежали Верусе.
Валерии он приносил продукты, журналы, но больше нужен был ей для отвлечения от грустных мыслей. После операции Валерия получила первую группу инвалидности – без права на работу. Но без работы ей было скучно, и довольно быстро она нашла себе подработку в реферативном журнале. Свои переводы она оформляла на имя Шурика, но постепенно он подключился к этой работе, и они на пару обслуживали это странное издание, рассчитанное на ученых-исследователей, не владеющих иностранными языками.
Связи у Валерии сохранились обширные и помимо реферативного журнала, и работой она себя вполне обеспечивала, хотя из дома не выходила. Переводила с любимого польского и еще с полдюжины прочих славянских языков, которые осваивала по мере надобности. Перепадало и на Шурикову долю – он переводил с европейских. Но также он выполнял обязанности курьера – привозил Валерии работу на дом. Печатала Валерия слепым способом с такой скоростью, что удары по клавишам сливались в один резкий треск.
Но в последние годы, может быть, от непривычной нагрузки, у Валерии стали сильно болеть руки. Сначала Шурик делал ей всякие приспособления, вроде столика на коротких ножках, который ставили в постели, а на него машинку, чтобы Валерия могла печатать полулежа, подсунув три подушки под спину. Сидеть ей становилось все труднее. Постепенно перепечатку Шурик взял на себя.
Кроме того, Шурик еще во время учебы в институте закончил какие-то странные патентные курсы и переводил патенты на французский, английский и немецкий – совершенно безумные тексты, которых не понимал сам и, как он предполагал, не мог понять ни один из потенциальных читателей. Деньги, впрочем, там платили исправно и претензий не предъявляли.
Место преподавателя иностранных языков в школе, на которое определялось большинство Шуриковых сокурсников дохленького вечернего отделения, было во всех отношениях хуже того особого положения, которое он занял с помощью Валерии: и денег было больше, и свободы. Свобода же означала для Шурика беспрепятственную возможность сбегать на рынок, чтобы принести маме нужную ей морковь для сока, поехать на другой край Москвы за редким лекарством, о существовании которого она узнала из отрывного настенного календаря или журнала «Здоровье», поехать на почту, в редакцию или в библиотеку не к девяти утра, а к двум, и садиться за скучнейшие переводы не по казенному звонку, а после позднего завтрака, за полдень…
Разговоры о другой свободе, которые велись в доме одного из двух его друзей, Жени Розенцвейга, имеющие оттенок опасный и политический, казались ему спецификой еврейской семьи, где много целовались, шумно радовались, подавали к обеду фаршированную рыбу, кисло-сладкое мясо и штрудель, разговаривали слишком громко и друг друга перебивали, чего бабушка Елизавета Ивановна не допускала.
Для его маленькой, глубоко личной свободы гораздо более важными были частные уроки, доход приносившие небольшой, зато приобщавшие его к культурно-осмысленному занятию, они создавали ложную, быть может, линию семейной преемственности и приносили сентиментально-ностальгическое удовлетворение. Приятно было касаться руками старых учебников и детских книжек начала века, по которым он продолжал обучать новых учеников. Никаких творческих усилий от него не требовалось: занятия шли по заведенному Елизаветой Ивановной канону, который оправдывал себя многие десятилетия, и Шурик, как и его бабушка, обучал так, что ученики свободно могли читать длиннейшие французские фрагменты в «Войне и мире», но и помыслить не могли о современной французской газете. Да и откуда бы они ее взяли?
В общем, работы хватало, но распределялась она неравномерно, и Шурик уже хорошо изучил эти сезонные волны: в ноябре – декабре перегрузка, потом январское затишье, к весне снова подъем и мертвый-полумертвый сезон летом.