Владимир Шаров - Возвращение в Египет
Соня говорит, что я не должен себя казнить, люди, которых мы любили, уходят один за другим. Все они, как и водится, много грешили, иначе и самим было не выжить, и детей не вырастить. Если карта легла так, что сейчас мы можем помочь, снять с их совести хотя бы часть грехов, этим глупо не воспользоваться. Душа человека, стоит освободить ее от зла, делается легкой и радостной. Будто воздушный шарик, воспаряет к Богу.
Иногда я поворачиваю обратно всего в нескольких шагах от Коцита. Как бы ни хотелось бежать туда, где меня ждет Соня, иду медленно, осторожно – уж больно опасна тропа. И вот, перебравшись через какое-то совсем страшное место, останавливаюсь возблагодарить Господа, перевести дыхание. Долго молюсь, но всякий раз, уже поднявшись чтобы продолжить путь, не выдерживаю, говорю Ему: «Дорогой, любимый мой Боже, неужели человеку, чтобы спастись, недостаточно просто верить в Тебя, Тебе молиться? Неужели грехи наши столь велики, что и Тебе не справиться без козлов отпущения?»
Коля – дяде Петру
В последнее время Капралов во всех отношениях сдал. Ежедневно заученно и монотонно, так же, как теперь молится, он повторяет грехи земли, из-за которых пустился в бега. Переставляет, меняет порядок, приступ астмы может сократить их множество и разнообразие, но это не важно – суть дела та же. Добрую половину неправд, которую он ставит миру в вину, я знаю и без него, но только кормчий, сведя зло воедино, подвел здание под крышу. Окончательно достроил замок антихриста и на флагшток водрузил его знамя.
У Капралова болезнь суставов, согнуть и разогнуть их без посторонней помощи он не может; в саду я, как он хочет, выпрямляю его, и он стоит, будто соляной столб. Иногда сокрушается, что Господь его обезножил, потом скажет, что, как Лотова жена, не умел бежать не оглядываясь, не мог забыть мира, в котором жил, хотя знал, что он Содом и Гоморра. Бесцветно, как прежде перечислял грехи, он рассказывает мне о своей знакомой, хорошенькой и восторженной Катеньке Краус, которая через месяц после свадьбы прибежала к брату плакаться, что вот сегодня ее муж, начинающий поэт Константин Брюн, попросил чистые носки, она дала, и он в тех самых, в которых венчался, пошел к поэту Кузмину – большому любителю мальчиков. Катенька уже знала, что Кузмин уведет ее Костика, но всё никак не могла понять, кто ей этот Кузмин – соперница, разлучница или что-то другое, оттого не могла успокоиться, рыдала и рыдала.
Кормчий говорит, что тогда в Петербурге многих арестовывали, но всех скоро отпускали, и в их кругу сама собой вошла в обиход забава: едва одного из товарищей заберут на Литейный или на Гороховую, остальные, будто в театре, распределяют роли – кто-то становится судьей, другой следователем, третий прокурором, остальные свидетелями – и самозабвенно в это играются. Так же развлекались и после ареста Гумилева. И вот ближайший капраловский приятель, Ваня Стариков, которому как раз выпало представлять прокурора, сначала, выслушивая свидетельские показания, всё время что-то уточнял, потом сухо, пожалуй, даже вяло читал свою речь, а закончил неожиданно и эффектно. Ликуя, возгласил: «Именем революционного народа требую применить к обвиняемому Николаю Гумилеву высшую меру социальной защиты – расстрел!» Через три дня они узнали, что Гумилев и вправду расстрелян.
Коля – дяде Ференцу
Чекист, который вел дело кормчего в тридцать седьмом году и которого через двадцать лет он случайно встретил в Оренбурге в столовой при доме колхозника, сказал ему: «Ты на меня зла не держи, следственное дело, приговор – это проформа, никаких отдельных виновных мы не искали. Когда на марше обнаружилась измена, каждому из нас, как сынам Левия, было велено возложить меч на бедро и туда-обратно от ворот до ворот дважды пройти по стану, убивая брата своего, подругу свою и ближнего своего. Чтобы мы были тверды, ни в чем не усомнились, число тех, кто должен был быть осужден по первой категории (расстрелян), Москва сама спускала в каждую область».
Коля – дяде Петру
В пологе, будто молью, проеденном человеческими грехами, прореха на прорехе. Среди дыр, которые бегунам давно пора было бы заткать и залатать, кормчий называет неостановимое пролитие крови, самозванчество и выбранный нами путь в Египет.
Дядя Петр – Коле
Твой кормчий печалится о пологе, а Юрий саму жизнь считает за ткань, которую мы то ли плетем, то ли вяжем узелками. И так от рождения до смерти. О нашем же времени он говорит, как о ветоши – люди гибнут, и то, что их связывало, рвется, расползается на глазах.
Дядя Ференц – Коле
Да, мы с радостью отказываемся от прошлого. Люди, которые им были, уходят, и мы не хотим помнить, вообще ничего и ни о ком знать. Их правда кажется нам мороком, наваждением, которому по попущению Божьему они поддались. Собственными руками погубили себя, миллионы других.
Дядя Степан – Коле
Мы не раскаемся, просто забудем, что проектировали царские города, чертили каналы, дороги, а потом на всех этих работах были надсмотрщиками, в лучшем случае учетчиками рабского труда Избранного народа Божия.
Дядя Юрий – Коле
Конечно, это скукоживается. Но что до конца умрет, не думаю. Поселится где-нибудь на задворках, там и будет вековать, жить тихой провинциальной жизнью.
Дядя Петр – Коле
Это как живая часть дерева. Будто вокруг столпа, она обвивается вокруг прежних лет – те давно окаменели. Дальше узкий, прикрытый корой слой, который пронизан сосудами. По ним к листьям идут соки земли.
Коля – дяде Петру
Похоже, сейчас, готовясь отойти в мир иной, кормчий считает, что всё, к чему пришли они – несколько поколений Капраловых, – должно быть искуплено и захоронено. Кормчий сказал или, вернее, дал мне это понять еще месяц назад, тогда я и стал откармливать нового козла отпущения хлебом и молодыми побегами орешника. Теперь он силен, сможет нести столько грехов, сколько надо. Замешивая тесто, я, по совету кормчего, каждый раз клал несколько засушенных цветов багульника, от этого козел сделался спокоен, добродушен, и я не сомневаюсь, что, какими бы тяжелыми ни оказались хурджаны, он даст их на себя навьючить, не ропща пойдет туда, куда его поведут. Пойдет, не спрашивая, что в хурджанах – грехи или просто никому не нужные камни.
Капралов умирает, и, на что бы я ни надеялся, этот приют странника, этот ковчег для скитающихся меж двор праведников закрывается. Уже год никто не просил у нас крова, не искал отдыха для опухших, измученных ходьбой ног, и похоже, что странников в этом мире вообще не осталось. Грехи людей продолжают разъедать покров, но латать его уже некому. Капралов часто повторяет, что решил оставить на хозяйстве меня, но мы оба понимаем, что говорится это для очистки совести. Слишком страшно поставить точку, сказать, что больше ковчег никому не нужен.
Коля – дяде Ференцу
Слышал, что еще первый Капралов жаловался, что поставил корабль на отшибе, вдалеке от дорог, и странники обходят его стороной. Заговаривает на эту тему и кормчий. Причина та же: гостей у нас немного, с каждым годом делается всё меньше. На прежнем месте кормчего держат воронка да козлы отпущения, на которых мы грузим и грузим зло. Работа не слишком веселая.
Место, куда можно перебраться, давно известно. От кальдеры на север, в тридцати километрах стоит заброшенный каменный дом. По воспоминаниям, прежде в нем помещались почтовая станция и постоялый двор. Дорога тут раздваивается, один тракт идет на юг, к Аралу, другой, забирая западнее, ведет на Мангышлак и дальше к Каспию. Оба проложили, когда генерал Кауфман, взяв Хиву, Бухару и Коканд, присоединил к России весь огромный Туркестанский край. В то время этот перекресток был довольно оживленным. Тракты использовали и войска, и гражданские, но позже жизнь в здешних краях сошла на нет. Всё же у дороги не так пустынно, как у нас.
Коля – дяде Артемию
Мы сидим в саду около небольшого обмазанного глиной очага, на котором каждый год в конце лета и осенью в медных тазах варим варенья – наши главные заготовки на зиму. Ни для чего другого мы эту печурку не использовали, но сегодня кормчий еще утром захотел, чтобы я вывел его в сад, развел огонь. Довольно долго он смотрел, как между камнями играет суетливое веселое пламя, а потом по его просьбе я из ларя, что стоит в сенях, охапками стал таскать блокнотики и двухкопеечные школьные тетради. Месяц назад, убирая избу, я на них наткнулся, но кто и когда их заполнил, так кормчего и не спросил. Теперь, с трудом разбирая почерка, я безо всякого порядка читаю вслух страницу, иногда две, обычно же тетрадь за тетрадью просто отдаю ему в руки, и он, не раздумывая, кидает их в огонь. Многое, конечно, мне знакомо, всё же мы одиннадцать лет прожили под одной крышей, с другим кормчим и раньше вряд ли бы согласился, но не думаю, что сейчас он отличает собственную мысль от того, что говорили Капраловы, прежде правившие кораблем. Так или иначе, всё на равных признается за зло и сжигается. Тут же, в соответствии с тяжестью греха, кормчий рукой взвешивает и отдает мне камень для козла отпущения. Подходящий выбрать нетрудно – очаг сложили на краю каменной осыпи.