Григорий Ряжский - Портмоне из элефанта (сборник)
– Раз обещал, значит, помогу… Сейчас переоденусь, и начнем. Ты пока сосредоточься на главном – почему он ее утопил… Ведь все равно потом ушел от барыни…
Гошка приоткрыл рот и поднял голову…
Лева стянул с себя свитер и подошел к окну. За окном было так же классно, как и утром. Он приложил ладонь к ледяному стеклу, отдернул руку и, закрыв глаза, подул на подтаявший отпечаток. Перед глазами возник розовый махровый пояс с вышитой буквой «Ю». На нем висели насаженные по кругу листья папоротника. Листья раздвинулись и… Он открыл глаза. Отпечаток на стекле уже начал затягиваться затейливой морозной вязью, и в какой-то момент ему показалось, что сквозь него проступают маленькие овальные пятна, отдаленно напоминающие следы детских ножек… Лев Георгиевич помотал головой, стряхивая оцепенение, и подумал:
«Полная херня… Муму какое-то…»
Он сжал пальцы вместе и, словно скребком, стер со стекла морозный узор. Все сошло, не оставив ни малейшего следа. Тогда он развернулся и бодрым шагом пошел к сыну – писать сочинение…
Загадка логарифма
Одиночество есть человек в квадрате…
Иосиф Бродский
Логарифм есть показатель степени, в которую необходимо возвести число, чтобы получить искомое число.
Из математики…
Человек есть корень квадратный из одиночества, логарифм которого равен двум.
Автор
Папа мой был учителем математики, так же, как и дедушка. Но он до последнего дня продолжал преподавать не в нашей школе, ближайшей к дому, а в той самой, на Селезневской улице, где родился и вырос и в которой в свое время учился сам. Кстати, там он познакомился с моей мамой, и, когда она впервые появилась у них в седьмом «А», испуганная, смешная, с двумя торчащими тугими косичками, он сразу пересел к ней за парту. Тогда еще были парты, такие тяжеленные деревянные чудовища с откидными досками, на которых обязательно было что-нибудь вырезано острым предметом. Мама тоже часто вспоминала те детские годы, рассматривая старые черно-белые фотографии их с папой класса, и рассказывала мне, как первый раз, преодолев щенячью робость, папа сунул ей под партой «Мишку на Севере». И конфета эта была не просто обычным «Мишкой», а раза в четыре больше, но с тем же рисунком и такая же по вкусу. А очки у мамы на фотографии тогда были совсем круглые, как велосипедные колеса, такие теперь не носит почти никто. А еще папа когда-то рассказал мне по секрету, что первый раз он поцеловал маму в девятом классе, после уроков, в раздевалке, когда они там случайно остались совсем одни. Поцеловал и сказал о своей любви, там же, в раздевалке. Мама никогда не признавалась в этом, а только смеялась и говорила: «Ну правда же, не помню ничего подобного. В девятом классе я не могла еще с папой целоваться, по-моему, это произошло на выпускном вечере, и то, потому что нам разрешили яблочный сидр, по одной бутылке на двенадцать выпускников…»
– Нет, – тоже смеялся потом папа, окончательно рассекретив дату маминого грехопадения, – я настаиваю на этом, как математик, в этот день мы проходили логарифмы, и у меня это событие отложилось в памяти одновременно с фактом поцелуя…
Математика мне тоже очень нравилась, как деду и отцу, и я знал, что деться мне от нее некуда, вместе со всеми ее загадочными поначалу биссектрисами, гипотенузами и логарифмами. Последние мне представлялись всегда в виде морских коньков, гордых по характеру и совершенных по виду, плывущих всегда стоя и обязательно боком вперед.
Новенькая, Варя Валеева, появилась у нас в седьмом «А» не с первого сентября, а в середине месяца, когда вовсю уже шли занятия. До этого семья ее жила в Казани, откуда отец перевез их сюда, в Москву, получив высокое назначение в правительство. Там, в Татарии, он тоже был кем-то большим, какой-то шишкой, и мы все удивились, что дочка его попала к нам, в обычную, а не в специальную школу для начальниковых детей. К этому времени ребята уже успели передружиться по новой, с учетом летнего повзросления, и составы внутриклассных компаний несколько изменились. Я, честно говоря, не примыкал ни к одному из кружков, но все равно знал, что ребята ко мне относятся отлично и девчонки тоже. Особенно девчонки, и тому были свои причины: я никогда не занудствовал и всегда старался быть со всеми ровным и приветливым, не выделяя особо ни одну из них. Ребята, я знаю, это тоже во мне ценили, но, в отличие от девчонок, не слишком принимали во внимание свойственную мне природную галантность. Просто не могли еще, наверное, просечь особый стиль моего логарифма. И, кроме того, они не могли не отмечать постоянно, несмотря даже на такой незрелый и насмешный возраст, моей искренней любви к математике. Искренней и ставшей впоследствии для многих из них тоже заразительной.
Итак, был сентябрь, и был седьмой «А». И еще был урок алгебры, и до перемены оставалось минут десять: это когда уже у всех зудит, но дергаться начинать еще рано. У меня же – не дергалось никогда. У меня, наоборот, набиралось, и к этому моменту я отчетливо осознавал каждый раз, что не хочу быть в жизни никем больше – хочу учить людей математике, хочу преподавать, как дедушка и отец. И что нет на свете ничего интересней, чем разгадывать бесконечные загадки этих знаков, кругов, линий и закорючек всех размеров, их неожиданных сочетаний, подчиненных несокрушимой логике математических законов, формул и теорем.
«Как же это так… – думал я в такие минуты, – из ничего, из фу-фу, появляется вдруг целая наука, магия чисел и придуманных кем-то обозначений на бумаге. И все это подчинено общей воле, не чьей-то, отдельной, а общей, всего человечества сразу, и не важно, кто ты есть: больной или здоровый, богатый или бедный, умный или не очень, и что ты думаешь про то или это внутри миллионов этих условных загогулинок, – все равно ответ задачи будет одинаковым, и все должно сойтись: и здесь, у доски, в простом примере из домашнего задания седьмому «А», и на Крайнем Севере, и на далеком Байконуре при расчете траектории запуска ракеты, и даже где-нибудь в Татарстане, например…»
В этот момент дверь в класс распахнулась, и вошла завуч, пропустив вперед девочку эту, новенькую, Варю. Я как раз был у доски и раскрывал скобки равенства, но увидел и… и выронил мел из руки, так совпало случайно. Кто-то засмеялся…
Так вот… Все, что набралось во мне к этой обычной минуте незадолго до перемены, весь мой алгебраический накал и размышлительный настрой на частоты плюсов и минусов, деления и умножения, – все куда-то подевалось разом и разлетелось в стороны вместе с меловой крошкой. Завуч строго посмотрела на класс, затем кинула взгляд на меня у доски и сказала:
– Садитесь! – Она положила руку девчонке на плечо и добавила: – Это Валеева Варя. Она будет учиться с вами, в седьмом «А». Варя приехала из Казани, где училась тоже в седьмом, – завуч вопросительно посмотрела на новенькую. – Я не ошиблась – в седьмом? – Девочка испуганно замотала головой, а потом кивнула. Завуч удовлетворенно продолжила: – Да, в седьмом классе, тоже «А». Я прошу, ребята, помочь Варе побыстрее обжиться в нашей школе, чтобы она поскорее нагнала программу, – кивком головы она указала ей на свободный стол у окна. – А сейчас можешь сесть туда. – Завуч снова обвела взглядом класс. – Урок продолжается. – Затем благосклонно посмотрела в сторону учительского стола и произнесла напоследок: – Спасибо, Глеб Георгиевич. – И вышла за дверь.
На новенькой были белые гольфы, почти достающие до круглых коленок, и короткая синяя юбочка с таким же синим джемпером. Из под круглых очков на меня зыркнули любопытные чуть раскосые глаза, потом она быстро отвела взгляд и пошла к своему столу, упруго потряхивая тугими черными косичками. Я поднял с пола упавший столбик мела, и в этот миг прозвенел звонок. От неожиданности я вздрогнул, и мел снова вывалился у меня из руки. Кто-то снова хихикнул, но я не услышал. Больше всего в этот момент мне хотелось сесть за стол рядом с новенькой, с девчонкой этой с татарскими скулами и русским именем. С Варей Валеевой….
…Не помню, я сказал, что джемпер был ей в обтяжку?..
Через неделю мне повезло, потому что Варя поскользнулась и упала, в коридоре, во время переменки. Упала и расцарапала коленку о щербатую паркетину. А я в это время находился рядом, просто проходил мимо, и в кармане у меня была полоска бактерицидного лейкопластыря, зеленого такого, со спиртовым запахом, – их всегда покупала мама и подсовывала мне, зная мою привычку давить прыщи. Еще с раннего детства. И тогда я быстро кинулся к ней, к новенькой этой, к Варе, и помог ей встать, а сам присел на корточки и заклеил царапину такой полоской. А потом еще прижал ее рукой и подержал так, на коленке. А она тогда опустила на меня глаза и не стала плакать, а перетерпела боль и посмотрела сверху вниз, благодарно-благодарно… И еще не успев подняться, я ощутил внезапно знакомый запах и сразу понял, что исходит он от нее, от этой девочки, от Вари. И не от нее самой даже, а от ее заклеенной пластырем девчачьей коленки. И запах этот напомнил мне смесь свежего парного молока и водки, вернее, деревенской самогонки и чего-то еще кисло-сладкого, похожего на запах переночевавшего на подоконнике фруктового кефира. Почти так же пахло в деревне, куда мама возила меня еще совсем маленьким. Там у них во дворе обычно стоял этот запах, и если хорошенько принюхаться, то можно было почувствовать его и в доме. Но особенно сильно я ощущал его, находясь внутри сарая, когда гладил по щеке хозяйскую корову Зорьку. Там, в другом, противоположном от Зорькиного загона углу, всегда стояли бачки с самогонной закваской и бутыли с конечным ядреным продуктом тети-Нюшиной перегонки. А тетя Нюша была ко всем очень доброй, потому что продавала людям и Зорькино молоко, и это крепкое питье. А молоко от Зорьки, свеженадоенное, густое, мы пили всегда досыта и за просто так, просто за то, что у них живем. Зорька была рыжей, с белыми облаками на спине и по бокам и влажными раздувающимися ноздрями.