Маша Царева - Русская феминистка
Поняв, что искать других бунтарок среди себе подобных смысла нет, я решила обратиться к логике взрослых. Сначала осталась после урока у трудовички и спокойно объяснила ей свою позицию. Мне казалось, что я держусь вежливо, а звучу вполне авторитетно, однако ее тонко выщипанные по моде семидесятых брови недоуменно поползли вверх. Она смотрела на меня так, словно я была противным жирным тараканом, которого она застала на кухне, выйдя ночью за стаканом теплого молока. С брезгливым недоумением и непониманием, что с этим теперь делать – раздавить тапкой или дать ему уползти в укромную щель и притвориться, что его вовсе не существует.
Я говорила, что не очень люблю готовить, и из мамы моей тоже кашевар так себе, зато она умеет крутиться и что-то зарабатывать, так что мы, маленькая гордая женская семья, ни в чем не нуждаемся. И мне тоже хотелось бы в будущем крепко стоять на своих ногах и не зависеть от мужчин, а для этого умение заработать первые деньги кажется мне более важным, чем навык размешать тесто для шарлотки так, чтобы в нем не попадалось комочков сахара. То терпение, с которым она меня выслушала, даже давало некоторую надежду, однако несколькими минутами позже я поняла, что причиной тому было недоумение, а не интерес к аргументам.
Она обошлась со мной как с напроказившим пудельком. Даже спорить не сочла нужным. Просто подняла суховатый желтый палец, указала им на дверь и тихо сказала:
– Вон.
– Что? – растерялась я.
– Вон! – на несколько тонов громче повторила трудовичка. – Ты просто испорченная маленькая девчонка. Но чтобы ты не выросла такой же непутевой, как твоя мать, мы из тебя выбьем эту дурь.
Я поняла, что спорить с ней бессмысленно. Особенно если моя Лу казалась ей непутевой, потому что по логике, такая женщина, как трудовичка, должна была молиться на мою Лу и вдохновляться ею. Трудовичке было слегка за сорок, она была из хронически неустроенных – то есть марш Мендельсона ни разу не звучал в ее честь, хотя были времена, когда она об этом страстно мечтала. Сплетничали, что она много лет была безнадежно влюблена в женатого физкультурника. Даже красила глаза ради него, а на переменах – вот унижение! – носила ему остатки наших кулинарных экспериментов. Физрук был не дурак: угощением не пренебрегал и, прекрасно отдавая себе отчет в причинах такой щедрости, иногда снисходил до кокетливых авансов – то за тощий бочок ее ущипнет (трудовичка краснела, что в ее возрасте выглядело комично), то скажет, что у нее красивые волосы. Время шло, трудовичка интересно причесывалась, на краешке ее стола лежал потрепанный томик Ахматовой, она была давно готова к грехопадению в любой из возможных форм – хоть в кладовке с швабрами и моющими средствами. Но физкультурник просто принимал из ее трясущихся от волнения рук пироги, его щеки наливались румянцем, и он даже поправился на два килограмма. И ничего, ничего, ничего. На радость всей школе, эта обещавшая быть скучной история закончилась водевилем – однажды к трудовичке явилась физкультурникова жена, крепкая громкоголосая баба с перманентом и плечами профессионального гребца. «Ты от мужика-то моего отстань, селедка! – не стесняясь собравшейся толпы, насмешливо говорила она, и глаза ее метали молнии. – А то в бараний рог скручу и глаз на жопу натяну!» Куда уж трудовичке с ее тонкой желтой шейкой, ее Ахматовой и ванильной сахарной пудрой было выдержать такой напор. Оскорбленная, она убежала плакать в учительскую, и все ее утешали, и заваривали для нее травяной чай, хотя за спиной и крутили пальцем у виска. И вот такой человек считал мою Лу не богиней, а неудачницей.
Два провала меня не остановили, и я отправилась к директору. Мне едва исполнилось десять лет, но я так много раз видела, как в подобных ситуациях моя мать добивается своего – как несгибаема она, серьезна, исполнена чувства собственного достоинства, и как мелкие неудачи не гасят ее азарт. В мои десять лет я еще не научилась смотреть на собственную мать со стороны и пытаться трезво ее оценивать, я ее просто обожала и даже обожествляла, мне хотелось быть такой, как она.
Не знаю, чем бы закончился мой поход в директорский кабинет – возможно, и отчислением, – если бы мне не помешало одно обстоятельство. Директриса меня сразу невзлюбила, я была неудобной и сложной, портила статистику, выбивалась из строя. Про меня говорили: нахальная, наглая, а однажды даже «принесет в подоле» (это было сказано вполголоса старенькой уборщицей, я не знала, что означают странные слова, и вечером обратилась за разъяснениями к Лу, которая пришла в ужас, и я едва уговорила ее не идти в школу с атомной бомбой наперевес). Обстоятельством, которое помешало моему походу к директору, стала уже ранее упоминавшаяся мною учительница русского и литературы, бывшая балерина Стелла Сергеевна.
Она сама остановила меня в коридоре, хотя едва ли что-то в моем поведении могло расстроить или возмутить внутреннюю леди, крепко обосновавшуюся в ее существе, – шла я медленно, руками не размахивала. Но, видимо, что-то такое было в моем лице – некая решимость самоубийцы, что заставило ее остановить на мне заинтересованный взгляд.
– Девочка… – позвала она. – Я тебя помню, но забыла твое имя…
– Алла, – подсказала я.
– Да-да, – нахмуренно кивнула Стелла Сергеевна. – Что-то случилось?
Оглядевшись по сторонам и несколько мгновений подумав, достойна ли она быть хранителем скорбного секрета, который с минуты на минуту должен был обратиться громким школьным скандалом, я все же решилась и выложила ей все. Про оскорбительное распределение ролей, про то, как не люблю я готовить и как раздражает меня дурацкий фартучек, который мы вынуждены носить, про то, что мне тоже хотелось бы зарабатывать деньги и к лету накопить, например, на самокат или на новые духи для Лу. Она слушала молча и внимательно, что было необычно, – я давно привыкла к тому, что большинство взрослых раздражают попытки моего бунта, особенно те, которым они не могут противостоять с помощью логики.
– Знаешь что, – наконец сказала она, – а пойдем-ка в мой кабинет. У меня сейчас пустой урок, я заварю для тебя чай.
Прозвучало это скорее как приказ, а не приглашение. И пусть меня с раннего детства раздражали манипуляторы, которые пытались вмешаться в мою жизнь, проигнорировав вопросительную интонацию, я послушно последовала за ней. Потом, годы спустя, я не раз ловила себя на мысли, что в обществе этой женщины мне уютнее быть ведомой. Есть в ней что-то такое – наверное, это и принято называть «внутренним стержнем». При всей своей видимой жесткости она воспринималась не агрессором, а будто бы спокойной полноводной рекой, по течению которой хотелось просто плыть, широко раскинув руки и ноги.
Мы пришли в кабинет, и она закрыла дверь на ключ. На подоконнике был чайник, а в ящике ее стола нашлась пачка печенья, которое Стелла Сергеевна разложила по красивым фарфоровым блюдечкам. Вела она себя так, как будто организовывала званый ужин, а не спонтанное чаепитие с полузнакомой девчонкой. Чай был мятным, а печенье – ванильным, украшенным миндальной стружкой.
– Понимаешь, моя хорошая, – начала Стелла Сергеевна, – с одной стороны, ты абсолютно права.
Я удивленно распахнула глаза – и не то чтобы я заранее ожидала суровой отповеди, сам факт чаепития намекал на то, что ко мне готовятся отнестись как минимум с благодушным снисхождением, но такое полное принятие было чудом.
– Признаться, я тоже не люблю готовить. Дважды в неделю ко мне приходит подработать соседка, – немного смущенно улыбнулась учительница. – Она протирает пол, оставляет кастрюлю овощного супчика и домашнее печенье. Я малоежка, еще с балетных времен. Все считают это барством, но я не вижу смысл тратить жизнь на то, что не приносит удовольствия.
– Значит, вы тоже считаете, что я должна добиться перевода в группу мальчиков? – обрадовалась я.
Стелла Сергеевна покачала головой.
– Не уверена, что это будет умный ход. Я попробую попросить за тебя… Но я хотела еще и вот что сказать… Вообще, я люблю наблюдать за людьми. И знаешь, я тебя уже давно заметила.
Это признание меня удивило. Стелла Сергеевна всегда казалась немного отстраненной и смотрела словно сквозь. Она казалась погруженной в свой особенный мир, как будто бы вокруг нее был кокон, а все, что происходило в реальности – эта школа, этот серый город, – не имело к ней никакого отношения и не могло волновать ее даже в качестве декорации.
– В тебе есть что-то особенное, – глядя в темнеющее окно, сказала она. – В твои годы сложно такое понять, но лично я называю это Внутренней Богиней. Такая концентрированная, животная женственность, которая далеко выходит за рамки социальных ролей. Ты можешь делать что угодно, можешь прыгать через заборы и лузгать семечки с дворовыми мальчишками… Хотя все это, разумеется, отвратительно и совсем тебе не к лицу… Но Богиня все равно останется в тебе, если ты, конечно, сама ее не растратишь и не растеряешь по глупости…