Александр Филиппов - Аномальная зона
– И много вы книг… того… напахали? – не без раздражения спросил всё ещё страдающий мигренью Студейкин. – Одну вашу я, кажется, читал… Или кино видел. «В августе 44-го» вы написали?
– Боевик! Масскультура, – пренебрежительно хмыкнул писатель. – Хотя и не без таланта. Нет, я другой Богомолов. Автор романа «Пуд соли». – Он, – писатель замялся, дёрнул себя за окладистую бороду, – не опубликован пока. Два тома. Шестьдесят авторских листов. Труд, можно сказать, всей жизни. Но… такая проза современным издателям не нужна. Они только чернуху да порнуху штампуют. Или гламур. А-а, что о том говорить… Пожалте за стол, а то яишенка стынет.
– Умоюсь пойду, – буркнул Александр Яковлевич. – Где здесь… удобства?
– Удобства во дворе, а рукомойник в сенцах. Ополаскивайтесь быстрее да завтракать будем.
Когда журналист вернулся через несколько минут, писатель уже хозяйничал за столом.
– Присаживайтесь, – радушно пригласил он. – Глава здешний – мужик с понятием. А потому с утра нам с вами «полторашку» прислал!
И, продемонстрировав Студейкину полуторалитровую пластиковую бутылку, нетерпеливо принялся разливать содержимое по стопкам.
– На кедровых орешках? – взявшись дрогнувшей рукой за стаканчик, обречённо поинтересовался Александр Яковлевич.
– На них, окаянных, – восторженно подтвердил писатель. – Я тут приложился, пока вы спали, чуток. Злая до лютости, стерва!
4
Иван Михайлович почти не погрешил против истины, представляясь новому знакомому писателем. Всю свою сознательную жизнь, а стукнуло ему как-то совсем незаметно сорок, он писал. В шестнадцатилетнем возрасте, сев за подаренную мамой к совершеннолетию пишущую машинку «Москва», решительно вставил в каретку желтоватый лист дешёвой писчей бумаги и, ловко тыча в клавиатуру правым указательным пальцем, бойко напечатал первую строку – «Иван Богомолов». Отступив на два интервала ниже, тщательно примерившись, чтобы вышло точно посередине, отщёлкал название произведения – «Пуд соли». Опустившись ещё на два интервала, самонадеянно обозначил жанр – «Роман».
Вид текста с собственной фамилией, напечатанной настоящими «книжными» буквами, ошеломил его. А в сочетании с названием произведения, которое пришло ему в голову в тот момент, когда он колотил по клавишам, смотрелся и вовсе потрясающим. В ту же секунду, раз и навсегда, он решил, что станет писателем.
Ещё тогда Иван Богомолов увидел вдруг словно воочию свой роман – огромный, в двух толстенных томах, на корешках которых вытиснено золотом название, имя и фамилия автора – такие солидные, по-писательски обстоятельные, не то что Гоголь-Моголь какой-нибудь, Пушкин-Макушкин или, не приведи господи, Пастернак! Даже Толстому до его фамилии далеко, а уж Достоевскому и подавно!
Два часа кряду он просидел так, любуясь листком бумаги с отпечатанными на нём буквами. Юный Иван представлял, какая увлекательная писательская жизнь ожидает его. Поездки по стране и за рубеж, встречи с восторженными читателями, ряды… да что там ряды – целые стеллажи в библиотеках, отведённые под увесистые тома произведений писателя Богомолова!
Оставалось, в сущности, совсем немного – набраться терпения перед неизбежным триумфом и заполнить пачку бумаги печатными знаками, которые бросится затем читать взахлёб всё человечество.
Решив не томить его ожиданием, Иван Богомолов передвинул каретку и отстучал уверенно – «Глава первая». Скрежетнув рычажком, перешёл на следующую строчку и, отступив абзац, отпечатал первую, чеканную, прямо-таки классическую фразу: «Человек шёл напрямки, по стерне, не разбирая дороги…»
Зачин тоже родился как-то сразу, сам собой. Слова вылились на бумагу, впечатались намертво и застыли навечно. Писатель отчётливо представил человека, почему-то в брезентовом плаще, шагавшего широко по торчащей, как поросячья щетинка, стерне скошенного пшеничного поля, различал даже рыжую пыль на голенищах его тяжёлых, нечищеных давно кирзовых сапог, но… откуда и куда он, к чертям собачьим, шёл, Богомолов увидеть не мог.
С годами он стал своим в местном отделении Союза писателей, подружился с прозаиками и поэтами, «почвенниками-деревенщиками» и «горожанами-либералами», вошел плотно в обойму, постоянно – сперва как начинающий, а затем и маститый автор, участвовал в многочисленных семинарах и совещаниях, много дискутировал о судьбах литературы, обсуждал, порой беспощадно, чужие произведения, но в своём не продвинулся ни на шаг.
Из года в год его герой шагал из ниоткуда в никуда по колкой, крошащейся бурой пылью стерне, не продвигаясь ни на строчку вперёд, хотя машинка порой трещала часами – её хозяин вёл активную литературную жизнь, печатая на ней рецензии, письма и даже коллективные обращения местных авторов к властям и любезным читателям.
В первое время братья по писательскому цеху с нетерпением ждали его романа, интересовались, как протекает работа, однако по прошествии лет спрашивать о судьбе произведения перестали. Ибо из-под их собственных перьев тоже ничего особого не рождалось. И если бы Богомолов выпендрился вдруг новой книгой, взбаламутив тем самым провинциальную литературную тишь да гладь, ему бы этого не простили.
Зато при таком утрясшемся с годами раскладе, в местном Доме писателей царили покой и всеобщая доброжелательность. По вечерам, вернувшись сюда после очередного общения с читателями, которое проходило, как правило, в библиотеках краевого центра, литераторы рассаживались за низеньким столом у камина. Ближе к огню – старейший романист Долбаков, издавший в начале пятидесятых годов произведение объёмом в сорок авторских листов «Под сталинским солнцем», за ним – писатели рангом пониже и возрастом помоложе.
– Пора, пора, – нарочито окая и шевеля кочергой угли в топке, произносил задумчиво родоначальник местной литературы, и кто-то из молодых срывался, а через четверть часа возвращался из ближайшего магазина с выпивкой и закуской.
Употребляли водочку чинно, уважительно, а вот когда дело доходило до бутербродов с нарезкой из аргентинской буйволятины, кто-нибудь обязательно вздыхал ностальгически:
– Эх, картохи бы сейчас. Или яишенки…
– А ещё лучше – каши в чугунке, из русской печи… Пашеничной… Пашеничная – она скуснее…
Так и беседовали – не торопясь, любя друг друга, и родные, незаморские слова «надысь», «мабуть» да «кубыть» грели душу писателей.
О романе Богомолова говорили уже как о само собой разумеющемся, реально существующем факте, а четверть века спустя и сам Иван Михайлович поверил в существование этого произведения, которое он, конечно же, допишет, лишь только руки дойдут.
И привычно представляясь писателем, Богомолов почти не кривил душой: ведь писательство – это и есть состояние души, рассуждал он, этого-то у него никто не отнимет. А рукопись, книга – дело второстепенное. Тем более что нынче наиболее талантливых прозаиков, не вписывающихся в рыночные требования, диктуемые масскультурой, всё равно не печатают! Но всё-таки глодал изнутри Ивана Михайловича неутолённый червячок авторского тщеславия. Не подтверждённая документально, изданной книгой, словно по поддельному паспорту жизнь угнетала его. Хороня от друзей и чуть ли не от себя самого, он лелеял в душе мысль втихаря, под псевдонимом, написать и тиснуть в столичном издательстве какой-нибудь боевичок или триллер, чтобы хотя бы так войти в полноправные члены писательского сообщества. Вон Акунин, говорят, в миру другую фамилию носил, серьёзную прозу пописывал, да на фиг она нынче сдалась кому, эта серьёзная проза!
И уж совсем было решил Богомолов пойти по стезе детективщика, да… всё тема как-то не подворачивалась, сюжетец не прорисовывался. А собственная монотонная жизнь, ограниченная ежевечерними посиделками в Доме писателя, наиболее яркие впечатления от которой оставили тягомотные разводы вначале с первой, а потом и второй женой, пищи для буйной творческой фантазии не давала.
В отчаянье он решил стать собирателем фольклора, что тоже сулило перспективы последующего издания собрания народной мудрости по грантам, выделенным на краеведческую литературу, а попутно, возможно, и напасть на подходящий сюжет и накропать что-нибудь вроде «Царь-рыбы» Астафьева. С этой целью он и приехал в Острожский район – самый отдалённый и дикий в их и без того неизбалованном благами цивилизации таёжном краю.
Однако и на этот раз ему не везло. Рекомендованная односельчанами как известная сказительница и знаток народного творчества баба Шура пересказала ему на свой лад вначале роман Дюма «Граф Монте-Кристо», затем общую канву телесериала «Моя прекрасная няня», а в завершение спела с подвизгиваньем частушку:
Расцветает белая акация,Радуется вся моя семья:У меня сегодня менструация,Значит, не беременная я.
Уже упаковывая вещички, он услышал от главы района о чудаке-журналисте, приехавшем в этот заповедный край в поисках снежного человека. И решил: вот он, тот единственный и неповторимый шанс оставить своё имя в литературе, который выпадает раз в жизни писателю.