Василий Нарежный - Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова
Соперник мой быстро оборотился, увидел ее, вскочил и, подняв руки, бросился, примолвя: «Я тебя, беспутная!»
Едва он со мной поравнялся, я тоже вскочил и так удачно стукнул его в спину, что он опрометью перелетел через порог и повалился ничком в грязь подле водопойни. Я подбежал к нему и, придавя его в спину ногою, сказал:
— Лежи здесь, злая лягушка, проклятый Скорпионишка!
Пришед на двор, я нашел все еще слезящую Ликорису, взял ее за руку и, введши в избу, сказал:
— Утешься. Будем обедать одни. Брат твой не стоит не только есть, но ниже смотреть на свет божий! Ты меня любишь?
Она устремила на меня глаза, в коих изображалось нечто странное: какая-то робость, недоумение.
— Ты об этом спрашиваешь? — сказала она. — Разве уже начинаешь меня не любить?
— Так оставим, — прервал я, — твоего глупого брата и отправимся одни в Варшаву. Мы будем с тобою неразлучны, а потому и сердца наши будут нераздельны. Неужели приятно будет тебе — тебе, которая составляет единственную прелесть жизни моей (Ликориса поверглась в мои объятия), единственное благо, которого так стремительно и так тщетно искал я, — неужели тебе приятно будет в продолжение дороги видеть, может быть, пять таких явлений или и больше? До сего дня брат твой был покоен; но рассуди, когда он взбесился, подозревая только тебя в любви ко мне, что ж будет, когда взаимная любовь наша сделалась ему теперь очевидною? Решайся, Ликориса!
— Я клялась любить тебя и готова следовать, куда поведет меня рука твоя!
Я призвал хозяина и Никиту, вышли под навес, вынули все пожитки Хвостикова, которые хозяин дома взял на свой отчет, запрягли лошадей и, севши в повозку бок о бок с Ликорисою, рука в руку, оставили деревню, где Хвостиков, как узнал я от работника еще прежде, покоился крепким сном, побежденный более водкою, нежели кровопролитным боем.
Кто опишет наслаждения любви, которою мы одушевлялись! Мы ехали остаток дня и, остановись на ночь в селении, погрузились в сладкий сон. Я не прежде открыл глаза, как лучи солнечные начали печь лицо мое. Я нежился в приятной дремоте и мечтал о своем настоящем и будущем счастии. Вдруг раздается охриплый голос Никиты, затянувшего песню!
Глава X
Заморский принц
— Как тебе, Никита, не совестно, что ты только беспокоишь людей и не даешь спать со своим воем! какие теперь песни?
— Прошу не погневаться, милостивец, — отвечал он. — Я думал, что и сударушка твоя не спит, а на досуге пустились вы оба в богопротивное дело!
— Какое же, например?
— В рассуждение!
— А почему бы рассуждение было дело богопротивное?
— Самое негодное! что ты и взаправду, Гаврило Симонович, разве я совсем неграмотей? Прочти-ка ты все десять заповедей; нигде не сказано: не рассуждай украсть, не рассуждай убить человека! Там стоит просто: не крадь, не убивай. Правда, как глупому уму моему сдается, тебе не худо бы было немножко поразмыслить вчера ввечеру, именно так: «Я молод, девушка также молода и хороша. Черт весьма силен, и чернецов соблазняет, то как не соблазнить меня!»
— Ты, Никита, не кстати оказываешь свою ученость; пожалуй, перестань!
— Ничего, — отвечал он, сгоняя мух с лысины. — Я только хотел прибавить, что вчера ввечеру не заприметил я, чтоб ты охотился размышлять, а сегодни уже поздо!
Я согласился с мнением премудрого Никиты, и спокойно все продолжали путь наш. Дни проходили мирно и весело. Жизнь наша, сказавши по-стихотворчески, текла, подобно светлому потоку, стремящемуся по сребристому песку между берегов цветошных.
Проехав Киев верст за пятьдесят, следовательно вступив в самую внутренность Польши, Ликориса просила меня опять успокоиться несколько в первой деревне. Никогда в жизни своей не езжала она далее Воробьевых гор, Марьиной рощи и других окрестностей московских. Я легко на сие склонился, и хотя Никита довольно разительно вычислял убытки, какие понесет от лишнего простою, однако, как скоро я уверил, что беру на свой счет прокормление его особы и лошадей, а сверх того, даю ему по два хороших стакана вина в каждый день, он улыбнулся и изъявил полное свое согласие. К полудню въехали мы в изрядную деревню, которую особливо отличали две часовни с явленными образами. В стороне за деревнею, в довольном отдалении, стоял низменный дом, обнесенный высокою оградою. Я занял на лучшем постоялом дворе лучшую светелку и поселился в ней с прелестною своей подругою. Мы расположились пробыть тут до тех пор, пока не прискучится. Дни посвящены будут прогулкам, чтению, разговорам, а ночи покою. «Спешить некуда, говорил я, — искать счастия никогда не поздо, так, как и просвещаться!» На другой день пребывания нашего в деревне около обеденного времени увидели мы, что все жители в движении. Скоро узнали, что причиною тому был погребательный обряд богатого малороссиянина пана Златницкого. Я не обратил бы на это особенного внимания, если бы один из дворян, провожавший гроб, не остановился по случаю в одном со мною доме; ибо ему недосуг было следовать за покойным до самого Киева. За общим обедом мы разговорились, и дворянин сказал: «Государь мой! Вижу, что вы человек просвещенный, а потому честь имею предложить, не угодно ли выслушать небольшую повесть, написанную мною о покойнике. В нашем краю так мало людей, достойных слушать что-нибудь путное, что всякий считает за счастие встретиться с образованным человеком».
Я и Ликориса с удовольствием приняли предложение услужливого дворянина. Он вынул из кармана свиток писаной бумаги, прокашлялся и начал читать следующее:[107]
— Всякий благоразумный человек, видя другого подверженным какому-либо пороку, обязан сожалеть о его несчастии; один гордый кажется сего не достоин, ибо его дурачество есть совершенно произвольное. Гордость можно разделить на два вида: надменность и спесь. Надменным можно назвать того, кто, отличившись своими способностями и приобретши в кругу своем известность, явно тем тщеславится, стараясь помрачать заслуги других, спесивым же того, кто, ничего доброго не сделав, кичится пред другими или своим достатком, или знатностию происхождения.
В Украине незадолго пред сим жил некто пан Златницкий, богатый помещик. Род свой производил он прямо от малороссийских гетманов, и последних из них считал в числе ближних свойственников. Он был уже стар, но не имел никакого чина, ибо, несмотря на все увещания родственников и приятелей, никак не хотел вступить в государственную службу. «К чему мне служить, — говорил он, — когда и надежды нет дослужиться гетманства?» Он каждый день предавал проклятию Хмельницкого, который был первый гетман, подчинивший себя российскому скипетру.
Большую часть дня проводил он в особенной комнате, украшенной изображениями древних гетманов и жен их. Он садился посередине за стол, смотрел на портреты, потом прочитывал кучу старинных грамот и забавлялся сим занятием, пока не чувствовал аппетита. Тогда, выходя из комнаты (вздыхая тяжко), говорил: «О, как счастлив я, что до сих пор не оскорбил памяти высокоповелительных предков моих соединением с подлыми людьми, ищущими чинов по службе! На что мне чины, когда я по одному происхождению благороднее всякого благородного?» Служители, если что надобно было подать ему или принять, должны были паче всего остерегаться подходить близко, ибо он боялся, чтобы дыхание их не смешалось с их дыханием. «Так всегда поступали, — твердил он, — турецкие султаны и гетманы малороссийские! Из всего соседства был только один паи Прилуцкий, которого, хотя и с крайним трудом, удостоивал он принятием в своей Коронной палате. Так именовал он комнату с портретами гетманов. Впрочем, никто даже из слуг не смел и заглянуть туда. Для снятия паутины и сметения пыли с изображений употреблялась единственная дочь его Евдокия, которая столько же была кротка, приятна, обходительна, сколько безумен и дик отец ее.
Но и пан Прилуцкий, с своей стороны, был не меньше странен. Хотя он не величался древностию происхождения, ибо оно было не так-то древнее, но зато в достоинствах по службе не находил никого себе подобного. Он душевно презирал пана Златницкого, но иногда посещал его. Он, говоря о нем, не пропускал ни одного случая посмеяться над его спесью, прямо безумною; а как сам был и подлинно заслуженный человек, в майорском чине, то все нашли бы его не только сносным, но даже и любезным, если бы он пореже напоминал о своих заслугах. У него был сын Алексей, служивший в армии с отличием; и по уверению всех столько же приятен умом, душою и телом, сколько был его родитель в противоположности.
Однажды, когда Златницкий, готовясь к обеду, свертывал в кучу старые пергаменты в своей Коронной палате, послышался за дверьми оной страшный шум и крик, вскоре потом дверь быстро отворилась, и пан Прилуцкий ввалился задыхаясь.