Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Очнулся он в придорожной канаве. Рядом с ним тек грязный ручей. Вся его одежда вымокла. Сначала он встал на четвереньки, потом оттолкнулся ногами и встал во весь рост. Озирался. Места были ему знакомы. Вон в том доме они, воры, собирались, чтобы поделить добычу и погулять вволю. Он отряхнул грязь и сырой снег с колен, живота, боков, плотней запахнулся в потертое пальто и пошел туда, куда ходить ему было не надо.
Он пошел именно в тот дом, куда ему заказано было ходить.
Туда, где его ждала смерть, и больше ничего.
Как просто убить человека! Он видел в жизни множество смертей. Зачем он шел прямо к ней в пасть? Он говорил себе: мне жить надоело. Да! так вот просто! надоело, и баста! Кто я, спрашивал он сам себя, кому я нужен? Хотел, чтобы его убили. Сцепил зубы. Решил не говорить ни слова. Ничего не отрицать и не подтверждать. Так им будет легче убивать. А ему – умирать. Толкнул дверь. Музыка оглушила. Крики оголтело полезли в уши. Тьма клубилась дымом. Голова на плечах загудела, как старый котел, в него молотком вбивали стальные заплатки, заклепки. Молодые урки увидали его и засвистели, складывая пальцы кольцом: атас! Кольцо людей мгновенно встало вокруг него. Он, лысый, небритый, молча и спокойно стоял перед ними. Какой он был перед ними старый! Молодые волки хотели крови. Добыча была слишком доступна, жалка. Злила ее доступность, легкость. Ценна лишь та добыча, на которую идет охота. А так это просто жертва. Безропотная. Безропотная? Глянь, глянь, как смотрит! Нагло как! Да он нас презирает! Ни во что не ставит! Он втихомолку доносит. Скоро легавые нашу консервную банку вскроют. И сожрут нас, и пальчики оближут. А вот он – донесет! И его вознаградят! Он – вор?! Какой он вор! Он просто ляпаш. Бей его, кенты!
Набросились все, скопом. Дымная тьма спасла. Заполошно кромсали воздух ножами, во мраке резали сами себя. Ему тоже досталось. Полоснули лезвием раз, другой. Молодые, а какие слепые! Внезапно пот окатил кипятком. Умереть?! Не сейчас! Выскользнул из-под чужих тел черной ящерицей. Метнулся к двери. Упал, пополз. Орали, бежали за ним. Из последних сил он рванул на себя тяжелую, как смерть, дверь и выпал из нее в жизнь.
Он пробыл с ворами год, а может, два, а может, три; он перестал считать время, он уже не разбирался в нем, и даже снега и жару он уже стал путать – может быть, потому, что все чаще покупал бутылку водки, особенно после удачного дела, и исхитрялся выпивать ее без закуски. Чтобы голова сильнее гудела, а память улетучивалась, развеивалась пеплом по сырому ветру. Москва почему-то постоянно была сырая, промозглая, как выстиранное в корыте старое знамя с мохнатыми мокрыми кистями, и зимой, и осенью, и летом, а особенно весной, когда снега подавались, а ночью намертво застывали черные зеркала луж, и Марк шел и падал, и чертыхался, и, валясь на лед, больно, до крови прикусывал зубами губу и язык. Плевал кровь на лед, в грязь. Ему было все равно, где жить. Достаточно было того, что он жил. Пару раз его били, причем смертным боем; били свои, а за дело или по чепухе, он так и не разгадал. Он даже не отбивался. Покорно принимал побои. Его били крепко, но уставали бить, отступались от него, плевали ему под ноги: хоть бы голос подал, собака! Он не понимал, почему он собака. Вроде вчера еще был человеком. Однажды, оглядевшись, переводя глаза с лица одного вора на лицо другого, он подумал: нет, я не собака, а если я собака, так мне надо убежать из этой безнадежной конуры, – и он убежал: ночью, когда на воровской малине все спали, в доме пахло коньяком и блевотиной, и тихо плакала полуголая проститутка, согнувшись в три погибели, сидя на скрипучем диване в ногах у спящего вожака.
Перед ним расстилалась ночь и опять дорога, он шел сначала по тротуару, потом перешел на проезжую часть, он шел по дороге, и глаза его слепли от фар, и где-то далеко впереди он увидел, как мечутся фигуры, и услышал крики; он еще немного прошел по дороге, щурился, глаза его разглядели во тьме лежащую на снегу животом девчонку, а ее топтал ногами ражий парень с пьяно перекошенной, умалишенной рожей. Марк вскинул руки. С поднятыми руками пошел на парня. Парень бросил топтать девчонку и, как зверь, обернулся к Марку, скаля зубы. В его кулаке сверкнуло лезвие. Марк крикнул: брось, а то уронишь! Парень мрачно, угрожающе двинулся на Марка. Нож блестел под фонарем. На черном, сыром асфальте шоссе сигналила машина. Трое солдатиков, топоча сапогами, бежали к бездыханной девчонке, бандиту и Марку. Парень удирал большими шагами. Солдатики подняли девчонку со снега и безжалостно трясли ее, оживляя. Голова ее свисала и моталась мочалкой. "Это твоя знакомая?!" – кричали солдаты. Марк помотал головой: нет! Пятился. Опять ступил на черное зеркало шоссе. Отразился в мокром асфальте весь, с ног до головы. И пошел. Опять пошел. А что было делать. Надо было идти.
И он шел. А куда шел? Он не знал. Выходило так, что он шел сверху вниз. Вверх, вниз, таков рельеф земли; разве можно предугадать, куда ты свернешь на этот раз? Он понимал: вниз идти легче, чем вверх, но снизу будет уже трудно подняться. И что, дно было таким ровным, гладким, оно вспучивалось теплой темнотой, дышало белым равнодушным холодом, изредка покрывалось нежными морозными узорами, там вповалку лежали чужие сапоги и башмаки, чужие рубахи и пиджаки, и пользованные шампуни, и надкусанные тухлые пироги, а может, еще съедобные, и скисшие, когда-то соленые огурцы, и когда-то ангорские, а нынче траченные молью свитера, и разломанные театральные бинокли, и сумки из натуральной кожи, в них голуби свили гнездо, и подзорная труба с разбитым окуляром, и варежки с