Через триста лет после радуги - Олег Михайлович Куваев
Кирпичная крепостная стена окружала его. Ворота были разрушены, и кое-где осыпались башни, но все-таки он походил на хоть куда пригодную крепость.
Обширный двор зарос некошеной зеленью, и под вековым грецким орехом, тоже, наверное, посаженным в смутный XI век, стояли стол и скамейки. Туда юноши энергично перетаскивали хурджины, бутылки и бочонки, а барана сняли на землю. Один из стариков что-то барану сказал, и тот покорно пошел. Шли старики, и семенил баран, последний раз глядя на травку и землю. Так они трижды обошли вокруг громады монастыря, после чего барана отвели к стене, где прямо в толще ее был устроен закопченный камин, лежали полешки буковых дров, а на кованых гвоздиках висели шампуры.
Пустота и разруха была внутри храма XI века, но кто-то уже начал наводить тут порядок, расчищать древние фрески, освобождать их от штукатурки.
— Николай I велел замазать, — просто сказал один старик, как будто Николай I был председателем их сельсовета.
С расчищенных фресок смотрели византийские лики святых, мало похожих на русских святителей. Чаще других фигурировал стройный детина с мечом — Георгий Победоносец. Самостоятельный и хмурый мужчина был этот Георгий. Может, именно он и не понравился царю Николаю, владыке тюрьмы народов.
Пробитая в толще стены лестница вела вверх. Один из стариков указал на нее Рощапкину и сам пошел впереди, неторопливо шагая по узким ступеням. Старик все шагал и шагал, и задыхающийся Рощапкин оскальзывался за ним в узком, почти вертикальном проходе, и не было этой лестнице никакого конца, как будто она вела прямо на небо. Кое-где у лестничных поворотов в стене были пробиты узкие ниши, и они позволяли оценить чудовищную толщину этих стен. В ниши падал пыльный прохладный свет и освещал гирлянды летучих мышей. Наконец-то где-то через полчаса они взобрались наверх. Внизу был двор — пятачок, маленькие фигуры людей, река Алазань и дальние горы.
— Вот там, — кивнув в пространство, сказал старик, — была в засаде конница Саакадзе. В той стороне — другая засада. В монастыре помещались турки. Отсюда, с освобождения Алаверди, начал Георгий свою войну. Ты понял?
— Понял, — сказал профессиональный историк Д. М. Рощапкин.
Он заглянул на залитые солнцем поля, сверкающую ленту реки, на землю, политую потом и кровью сотен поколений крестьян. Волнение предков, искавших пригодную для пахоты степь и пахавших ее, возродилось в Рощапкине, и без перехода он осознал главную ошибку своей статьи. В обладании землей, в близости к ней был смысл феодальной жизни. Земля была главной ценностью той эпохи, и, может быть, отсюда идет извечная привлекательность ее для романистов, поэтов, историков. И снова без перехода естественным потоком мысль Рощапкина ринулась дальше, он с математической ясностью осознал, что высший смысл истории — возделывать землю, рожать детей, строить дом, чтобы им было просторно; все остальное — суета сложного времени.
Ночь ложилась на монастырский двор. Старики встали и грянули торжественную песню грузинского многоголосья. Голоса и лица стариков были строги.
— Это «Ласточка», — утирая слезы, шепотом сказал Кекец.
— Переведи.
— Нельзя перевести. Просто ласточка летела над Алазанью. Вот и вся песня.
Рощапкин отошел в сторону и лег на траву. В небе горела звезда. Почему-то всего одна. Он поискал другие звезды, но их не было. Одна звезда горела в жуткой выси и мигала Рощапкину дружелюбно и отрешенно. Гремел стариковский хор о ласточке, которая летела над берегом Алазани.
Здорово, толстые!
«А что там потому что! Так и есть!» — Это любимая фраза Витьки-таежника. С ее помощью он разрешает запутанные вопросы жизни.
…От реки к поселку ведет извилистая и длинная протока. Ее перегораживают мели, упавшие стволы лиственниц, на дне прячутся камни. Все поселковые проходят протоку на веслах, один Витька на моторе. И потому его возвращение с промысла угадывается за час по реву врубленного на полную мощность «Вихря», который мечется и негодует среди путаных разворотов.
Витька идолом застыл на корме, полушубок распахнут, улыбка месяцем. На полном ходу он выбирает узкую щелочку между полувытащенными, в ряд лежащими поселковыми лодками и с ходу втискивает свою с точным до миллиметра расчетом. С минуту он сосредоточенно возится — закутывает мотор, перекладывает шест, забрасывает на ближний куст якорек, потом выпрямляется, и медное, широкое, как таз для варенья, лицо его освещается самой приветливой из улыбок.
— Здорово, толстые! — кричит Витька. Ему отвечают кто нехотя, кто с усмешкой. В это Время года на берегу протоки лишь лодочники-рыбаки из тех, кто постоянно живет в поселке. Лесорубы в тайге, пастухи в оленьих стадах, а с поселковыми рыбаками у Витьки счеты: у одного снял винт, у второго как-то забрал бензин из бачка, у третьего стащил весла. На все угрозы и увещевания у Витьки один ответ: «Ты у печки сидишь, а мне в тайгу!» Поселковым крыть нечем — Витька штатный промысловик, и, больше того, участок его самый дальний, на пределе, владений совхоза, куда лишь вертолеты и залетают.
Своего жилья у Витьки в деревне нет. Есть приятели. К одному он относит мотор, к другому — рюкзак, к третьему идет переодеться. Через час Витька выходит в костюме, наодеколоненный после бритья, в белой рубашке и с галстуком.
Я давно уже заметил, что не всем лесным и тундровым людям идет европейская одежда. Она их морщит, кособочит и горбит настолько, насколько красивы они в походных мехах и брезенте. У Витьки наоборот. В телогрейке, сапогах и брезентовых штанах он кажется неповоротливым, громоздким и старше своих лет. Костюм же — пиджак, рубашка и брюки — подходит к нему, как хорошо прокалиброванная гильза к патроннику. Костюм у Витьки легкий и дорогой, галстук неброский, туфли замшевые, носки в тон. Лицо свежее, улыбка ясная, загар сильный и ровный, походка осторожная и уверенная, как у сильного зверя в незнакомых местах. Красив, черт возьми!
Витька идет по деревне и со всеми встречными вступает в беседу. Тропа войны осталась на берегу, здесь он человек мирный. Он сыплет шутки, улыбается, жмет руки, а на все заковыристые или каверзные вопросы отвечает неизменно: «А что там потому что! Так и есть!» И так округляет в дурашливом простодушии синие на загорелом лице глаза, что не хочешь — поверишь, хоть и сам не знаешь чему.
Но вся деревня из конца в конец с полкилометра. С одной стороны протока, за ней тайга, с другой — посадочная полоса, и за ней тайга, с двух других сторон просто тайга. В центре деревни магазин. Места эти по нынешним временам вовсе нетронутые.