Андрей Платонов - Том 3. Эфирный тракт
Душин смерил ведром подачу воды в минуту времени — оказалось, что насос теперь дает около двухсот ведер в час, в два раза больше прежнего. В кармане он нашел сухой кусочек городского хлеба и стал есть его, стараясь закончить еду поскорее. Он втайне боялся внезапного пробуждения председателя или его детей, которые обязательно попросят у него пищи, тогда как она нужна ему самому, чтобы сохранить в себе силу для размышления. Уже дожевывая, Душин наклонился к детям — они смутно и неравномерно дышали в своем скучном сне, смирившем в них страдание голода. Только отец их лежал со счастливым, обычно приветливым лицом: он господствовал над своим телом и надо всеми мучающими силами природы и общественного неблагоустройства; магическое напряжение гения беспрерывно радовало его сердце, верующее в могучую долю пролетарского, бедного человечества.
Видимо, что-то переполнило сознание председателя — он нечаянно открыл глаза, увидел дожевывавшего Душина и сразу сказал как неспавший:
— Пора не только жизнь страдать, но также хлеб во рту жевать…
Душин в испуге проглотил остаток пищи и задумался.
Из темноты речной долины вышли к машине два человека — выспавшийся механик и незнакомая старушка большого роста.
— Идите вот теперь, — сказала старушка, — идите мужика моего подымайте: мужчина весь обмер, свалился, и сердце в нем не стучит. Все для вас, чертей, коффей этот варил…
Душин равнодушно обратился к механику мотоцикла, учась быть хладнокровным среди событий. Механик представил старушку как жену старичка, который варит круглые сутки самогон специальной крепости для снабжения мотора. Ввиду отсутствия прибора, измеряющего градусы крепости, старичок обычно брал в одну руку кружку, в другую кусок посоленной закуски, что-нибудь вроде картошки, и ожидал с посудой у отводящей трубки котла, пока оттуда закапает. Но нынче старичок не сразу раскушал качество топлива; он завернул кран на трубке, подложил дров в огонь и заснул с опорожненной кружкой и картошкой в руках; котел накопил давление, взорвался и мощный газ выбросил старичка из самогонной избушки вместе с дверью и двумя оконными рамами. Сейчас старик лежит и постепенно опоминается, а завтра начнется ремонт взорвавшейся установки.
— Чего же вы хотите? — спросил Душин у старушки. — Это авария, а сельсовет здесь ни при чем.
— Льготы какой-нибудь, — ответила бранившаяся старуха.
— Хорошо, я запишу, — ответил Душин и, вынув книжку, написал там: «скорее надо организовать мир на покой».
Старуха враз успокоилась. Душин дал механику устную инструкцию о насосе и пошел пешком по теплой ночи в Ольшанск.
6Проблуждав по уездным дорогам остаток ночи и весь новый день, Душин поздним вечером дошел до заброшенной железнодорожной будки.
Дверь была не запертая, ее нечем было запереть. Лида Вежличева спала на подстилке из сухой полыни, раздевшись догола от ночной духоты. В единственной комнате стало теперь чисто и приятно, хотя никакой мебели не стояло. Поздняя луна освещала женщину на полу, такую странную благодаря толщине и бессознательности различных частей своего большого дикого тела, что было удивительно, как Лида могла быть в тот же момент человеком. И однако лицо ее, отделенное от нижнего корпуса, даже во сне светилось духом печали и смысла — печали, может быть, от одиночества и ожидания неопределенной жизни. Душин разделся и лег тихо рядом с нею. Любовь мгновенно напряглась в нем, но он подавил ее размышлением, что мир далеко еще не благоустроен и надо экономить в себе давление души для организации истины и хозяйства. Понюхав Лиду около шеи, Душин подумал безумную мысль, что от нее пахнет свободой, водою озер и травяным ветром бегства в степи, — но тут же отрекся с рациональной улыбкой:
— Это лишь пот и нечистота! — и заснул в блаженстве своей победы над стихией наслаждения.
Наутро Лида проснулась и обрадовалась; она первая поцеловала Семена Душина и приготовила ему на завтрак тюрю в железной кружке. Душин велел ей ожидать его, а сам пошел к Щеглову, чтобы узнать про текущие дела в городе.
Щеглов спал в сарае с деревянной крышей, утренний свет проходил в скважины теса и освещал хлам, как таинственную драгоценность. По дворам в мелких провинциальных садах вскрикивали птицы, вертясь на ветках, женщины гремели хозяйственной утварью, плакали дети от пробуждающегося зла, и вдалеке, точно в синеве счастья, гудели в пространствах мчащиеся вперед паровозы. Щеглов давно проснулся и слушал этот ежедневный шум жизни, казавшийся ему жалобным и милым голосом свободы, поющим в окружении сверкающей, но непроходимой бесконечности.
Щеглов отворил дверь для освещения и стал читать толстую книгу, называвшуюся «Исследованием о нуле», которая у него лежала под подушкой; он был сильно, до ежедневного сердечного содрогания заинтересован жизнью и до сих пор не мог освоиться и привыкнуть, чтобы чувствовать все обыкновенно, — его поражало, что ему достался случай существовать с открытыми глазами, точно он помнил свое вечное мучительное забвение в темноте земли; он с робостью и внимательным удивлением рассматривал людей и весь всемирный вид, еще не имея какого-либо сознательного желания и собственного характера и не стремясь ни к господству, ни к наслаждению. Он ходил на свете согнувшись, как будто носил горб или груз житейской тягости, и сосредоточенно вглядывался во что-то привлекательное для него, а в тишине он долго прислушивался к странному течению жизни внутри самого себя, и тогда на лице его появлялась озадаченность.
После смерти родителей, всех братьев и сестер, Щеглов жил у знакомых и никак не мог отвыкнуть от любви к погребенному отцу и матери; иногда он просыпался ночью и сразу плакал — в такой грусти, которую утешить не может никакое торжество в жизни.
Пришедший Душин попросил Щеглова перенести его вещи от тетки в железнодорожную будку, где находится Лида; сам же он должен явиться к товарищу Чуняеву.
Щеглов целых полдня нес вещи Душина в его новое жилище, потому что правая иссыхающая рука не давала подмоги, а одинокая левая обессилела, и он часто отдыхал в тени заборов.
В момент прихода Щеглова в железнодорожном домике никого не было. Щеглов сложил вещи, увидел на окне полотняную женскую рубаху и сел в неловкости. Вскоре отворилась дверь, и в свете смутной сухой жары из надворной природы появилась Лида с ведром воды в руках и остановилась на минуту, увидя чужого человека.
Вымывшись у колодца, она была сейчас вся влажная и свежая, но утереться ей было нечем, и прелесть ее лица светилась в тени ее черных волос. Щеглов встал в застенчивости и сказал, зачем он пришел.
— Ну, спасибо вам, — ответила Лида, и спросила: — А как отсюда ехать в Москву, и сколько дней и ночей?
Щеглов сказал, что два дня и полторы ночи.
— Далече, — произнесла Лида. — А я думала — поезда идут шибко!
— Они шибко, но пространство длинное и путь расшатался в Гражданскую войну, — объяснил Щеглов с подробностью. — Согласитесь с этим масштабом! — и здесь весь Щеглов покраснел, сказав не своим голосом чуждые для него слова.
— Да, это вполне определенно, с масштабом я согласна, — выговорила Лида и, тормозя ладонями по стене, опустилась на пол против Щеглова, который сидел на вещевом теткином узле Душина.
Снаружи загремел долгий товарный поезд; после него Лида спросила:
— А на товарном если ехать — такой же масштаб или хуже?
— Хуже, — пояснил Щеглов. — Там вас ожидают различные неудобства, в теплушках вас могут коснуться паразиты насекомых… На товарных ехать всегда бывает странно…
Лида Вежличева сделала на лице вид размышления и с важностью потерла одну губу о другую.
— Да, это правда — ехать бывает странно, — выразилась она. — Но если дюже хотится, то не хватает терпежу!
— А вы ради чего хотите ехать? — с учтивостью спрашивал Щеглов, чувствуя почему-то позор внутри себя.
— Так, для обыкновенного интереса, — ответила девушка с уклончивым равнодушием.
— Наверное, учиться будете в Москве?.. Теперь все желают учиться — сейчас удивительная тяга к науке.
Лида прищурилась от серьезности:
— Ну конечно… Я тоже хочу быть приличной, ведь жить в деревне ужасно невозможно.
Они замолчали от чувства совести и стыда, заполнившего оба ихние сердца.
— Революция — прекрасная сила! — сказал Щеглов в напряжении молчания.
— Да, вероятно, — поджав в морщины молодые губы, согласилась Лида Вежличева.
— Вы, должно быть, не здешняя гражданка?
— Нет, мы тамошние…
Они снова замолчали.
— Ваш отец был доктором? — спросил Щеглов.
— Немножко… А потом он купил постоялый двор и винокуренный завод, и мы были богатые, гусей ели за ужином…
Щеглов понял теперь ее неизбежную отдаленность от него и со скукой опустил голову: отец Щеглова был столяром.